Иванова изба была угловой. Печь занимала половину жилья. В стенах заткнутые мхом бойницы. И жил он в этой тесноте без порядка. Черный от сажи котел с выстывшей кашей стоял на полу. Рядом с ним валялся шубный кафтан. Немытые после еды ложки были разбросаны по лавкам и на полу.
Возле печи над ушатом с водой горела смолистая лучина, освещая неприбранное жилье. Иван устало опустился на лавку, стал развязывать скользкую бечеву на промокших бахилах.
Едва хлопнула дверь, из-за печки выскочила жена. Нос ее был испачкан сажей, подол мукой. «Пелашка – рвана рубашка». Который год был женат Иван, а все никак не мог привыкнуть к обыденной для жены грязи и к беспорядку. Кори не кори, бей не бей – чище и опрятней Меченка не становилась. Прежде он и знать не знал, думать не думал, что на Руси водятся такие, как она, замарашки.
Огляделся брезгливо.
– Хоть бы убрала! – кивнул на котел.
– Рожь молола! – слезно вскрикнула жена и обиженно поджала губы. – Якунька с рук не слазит. Весь день в хлопотах.
Она знала, что муж не любит беспорядка, иногда старалась все расставить по местам. Но у нее тут же появлялась нужда что-нибудь искать, и снова все горшки и плошки оказывались на полу.
– Колесничиха тоже в хлопотах! – безнадежно проворчал Иван. – Корми давай! Да вытри свой длинный нос.
Перебирая по лавке ручонками, к отцу двинулся малолетний сын. Сделал шаг, другой, пугливо замер. Иван никогда не повышал на него голоса, но доверия и ласки между ними не было. Он все приглядывался к Богдану[44], пытаясь высмотреть кровь Максимки Перфильева, но узнавал в нем брата Угрюмку.
Жену за девичий грех Похабов никогда не корил: знал кого брал. Но молчание и равнодушие мужа к сыну обижало ее больше укоров. Иной раз она рыдала, слезно доказывая, что это его родной сын, а сама досталась мужу честной и невинной. Иван молча выслушивал ее вопли и стенания, не спорил, только кривил губы в усмешке, слыхал от людей: девка на Дмитра хитра – черта обманет.
Вот и теперь, вместо того чтобы кормить мужа, носилась по избе, терла нос подолом, крутилась без всякой надобности. А котел с кашей как стоял на полу, так и стоит. Иван поднял свою ложку. Ополоснул в ушате под лучиной. Поставил на стол холодный котел, перекрестился и стал есть.
Тесто у Меченки подошло к ночи, а печь выстыла. Она побежала из избы за дровами, возвращаясь, запнулась о порог. Ко всему прежнему беспорядку по тесной казачьей избенке разлетелись поленья. Иван облизал ложку, ткнул ее в мох под потолок, где жене не достать. Терпеливо положил три поклона на темнеющий образок и полез на полати. Жена недолго шебаршила у печи. Хлеб она так и не поставила. Едва укачала сына, мышью вскарабкалась к мужу, знала: ночь простит и помирит. Хоть в этом уродилась женой. Васька жаловался, что пока не принудит свою, Капа так и не вспомнит про супружеский долг.
Утром нетерпеливо, по-свойски, кто-то застучал в ворота острожка.
– Спите, нехристи, в праздник? – гнусаво завопил за тыном Якунька Сорокин.
Иван высунул голову из оконца. Бусило[45] низкое небо. Рассветало. Васька Колесников прошлепал босыми ногами по плахам двора.
– Что надо? – окликнул казака, снимая закладной брус.
– А то! – как распаленный петух, ворвался Якунька и хищно повел по сторонам драным носом. – Стрельцы с Оби в Енисейский возвращались и заплутали в протоках. Среди ночи Михейка Стадухин приполз к нам на карачках. Говорит, дым учуял. Служилые с бабами и с детьми пропали. Искать их надо!
– Своих-то на кого бросим? – растерянно взглянул на Ивана Василий.
– Твоя кобыла ухватом от тунгусов отобьется! – хохотнул Якунька. После того как Колесников отбил невесту у его брата, он не упускал случая посмеяться над Капой и припомнить стрельцу его грех.
– Останься! – приказал Иван и стал собираться.
К утру тесто в квашне опало и кисло, приторно засмердило. Кроме засохших в котле остатков каши, подкрепиться было нечем. Василий мигом оценил услугу Ивана. Не успел тот промазать дегтем просохшие бахилы, в его избу, сгибаясь в низкой двери, вошла Капа и трубно проголосила, глядя на Ивана большими детскими глазами:
– Васька велел тебя накормить! – Охнула и хлопнула по бокам длинными руками, увидев опавшее тесто, испуганно взревела и взглянула на высунувшуюся с полатей заспанную подругу: – Я Ваньку-то у себя накормлю! А после хлеб испеку на всех! Пропадет ведь тесто. Грех.
Пелашка заметалась по избе, подбирая с полу разбросанные поленья. Капа поманила Ивана в свою опрятную избенку. «Что с того, что глупа? – думал, надевая кафтан. – На кой он, бабе, большой ум?»
Не глядя на жену, он обмотался кушаком, повесил на бок тесак, сунул за кушак топор, перекинул через плечо лямку патронной сумки, привычно щелкнул пряжкой шебалташа, стянув ремни на бедрах, чтобы не болтались ни сумка, ни тесак. Подхватил ручную пищаль и хлопнул дверью. Подкрепившись у Колесникова, он быстро зашагал к недостроенному гостиному двору.
Когда Иван вошел в гостевую избу, Михейка Стадухин, обессиленный и голый, спал на лавке возле печи. Его лицо кривилось от претерпеваемой боли. У ног грудой валялась грязная одежда, в которой он приполз. Пищаль и сабля, протертые ветошью, стояли в головах, под рукой.
Дед Матвейка подбрасывал в печь щепу, тихо охал и жалел пропавших стрельцов. В избе было жарко. Едва вошли Иван с Якунькой, лицо Михейки Стадухина напряглось, стало строгим, он открыл глаза и сел, свесив с лавки голые ноги. Вид стрельца был вполне отдохнувшим. Невысокий, недородный, будто скрученный из жил, он с удалью тряхнул головой, мысленно отгоняя от себя все пережитое.
– Дай сухую одежу! – приказал, начальственно глядя на Ивана. – Без меня вам никого не найти.
– Дай что-нибудь из своего припаса! – обернулся Иван к приказному.
– Что дать-то? – сварливо заохал старик. – С себя только снять?
– С себя сними! – приказал Иван, начиная злиться. – В избе можно и голым посидеть. – Стрельца же строго спросил: – Что в болото полезли?
– А заплутали! – передернул тот жилистыми плечами. Потупился, скрипнул зубами. – Не тем притоком ушли к полночи. – Резво вскочил на ноги. На миг болезненно покривилось его лицо и тут же оправилось. Он опять взглянул на Ивана с вызовом: – Я сотнику столько раз говорил – не туда идем, что грозил мне заткнуть глотку старым ичигом. Дозатыкался! Утоп в трясине! Прости, Господи! – размашисто перекрестился Михейка с яростным лицом. – Хорошо еще, баб и детей оставили на острове у остяцкого шамана. Не то уморили бы всех до смерти.
– Отчего разбрелись-то? – мягче стал допытываться Иван. – Струги где?
– Бросили! – неохотно признался стрелец. – Река кончилась. Пошли напрямик, увязли! – вяло махнул рукой, исподлобья метнул быстрый взгляд в красный угол.
Якунька Сорокин, молча слушавший стрельца, скривил губы, гнусаво проворчал:
– Видали таких удальцов! Спаси бог связаться.
Уловив в его словах и голосе какой-то подлый намек, полуголый стрелец с яростным лицом двинулся на казака. Иван удержал его и толкнул на лавку. Якунька боязливо выскочил из избы. Старый приказный с жалобами и ворчаньем достал из сундука кожаные штаны, такую же рубаху, снял с себя стоптанные ичиги. Михейку приодели. Он нацепил саблю, вытащил из мокрых, раскисших бахил засапожный нож.
Братья Сорокины и Похабов двинулись по болоту следом за ним. Под ногами хрустели заледеневшая к утру трава, покрывшиеся льдом лужи. Местами видны были застывшие следы Михейки, где он полз и лежал. Шагая за ним, Иван видел, что каждое движение дается стрельцу с усилием. Но он шел в промокших ичигах. Еще и поторапливал Сорокиных, указывая на чахлые колки больного, низкорослого березняка, которые надо было осмотреть.
Первым нашли Дунайку Васильева. Молодой стрелец, облепленный тиной и грязью, сидел на кочке и спал, уронив голову на грудь. Между его ног была зажата тяжелая крепостная пищаль. Васька Черемнинов в полуверсте жег костерок на сухом островке и сушился. Завидев Михейку Стадухина, он стал матерно ругать его. И быть бы драке между чуть живыми от усталости людьми, если бы Иван не растащил их.