Литмир - Электронная Библиотека

Кочевники расплатились за работу мясом, маслом, сушеным творогом и молочной водкой. К неудовольствию монахов, давно не пившие хмельного промышленные загуляли. Угрюму от того горячего и вонючего вина веселей не стало: кружилась голова, он тупо зевал и маялся животом, пока не уснул у костра. А когда проснулся, то увидел спавшего Синеуля связанным. Михей с Пантелеем глядели в звездное небо и тихо переговаривались. Монахов не было.

– От такой жизни брюхо вырастет, – заплетавшимся языком пожаловался передовщик, – забудешь, кем и для чего родился.

– А по мне – так бы и жить! – ссохшимися губами шепелявил старый Михей. – И чего столько лет по урману шлялся? Все какого-то чуда ждал. После долги отрабатывал, ради живота ноги мучил.

Синеуль проснулся поздно, его развязали. Он мотал головой, глядел на спутников зло и хмуро, их рассказам о вчерашних буйствах не верил. Вскоре вернулись попы, и ватага двинулась дальше.

Пантелей сшил Ермогену с Герасимом бахилы, и те наравне с промышленными тянули струг бечевой. Синеуль день и другой шел со скорбным видом, ни с кем не разговаривал, и губы его страдальческой подковой гнулись к гладкому подбородку.

Так, ремесленничая и проповедуя, ватага неспешно продвигалась вверх по реке. Монахи в берестянке переправлялись с берега на берег, туда, где замечали стада и юрты. На одном берегу жили булагаты, на другом эхириты. Их язык, вид и нравы пришельцы не различали. Иной раз они встречали по берегам кочующие селения мунгальских кыштымов. По тому, что те во всяком бородатом госте предполагали ремесленного или торгового человека, догадывались, что промышленные люди в эти места наведывались.

Отлютовал овод, стал ленив комар. Желтый лист лег на воду у самого берега. Блекла зелень лесов. Монахи по своему обычаю не заботились ни о пропитании, ни о зимовке. Синеуль, как все тунгусы, жил одним днем, весело и беззаботно претерпевал трудности. Михей время от времени щурил хитрый глаз, поглядывая на мешки с рожью. Он примечал, что хлебный припас убывает, и почесывал редкие волосы на морщинистом затылке.

К концу августа, на Успенье Богородицы, река повернула на полдень. Один берег был крутым и обрывистым, другой пологим. С одной стороны густой лес подступал к самому яру, с другой береговой кустарник нависал над водой. Места были безлюдными, не пригодными для выпасов скота. Монахи велели поставить стан и объявили, что нынче надо непрестанно молиться. Постилась же ватага по их поучению постом истинным.

Синеуля от ржи и трав так подвело, что он еле таскал ноги в бечеве. Как услышал новокрест, что на Успенье придется поститься пуще прежнего, глаза его слиплись в две щелки, губы сжались в гузку, он стал трубно сопеть плоским носом и мотать лохматой головой.

«Сбежит!» – подумал Угрюм и предупредил передовщика.

Едва ватажные устроили стан и стали стирать одежду на теплом песке, Пантелей велел запечалившемуся тунгусу сходить в тайгу за кедровыми шишками к Ореховому Спасу. Тот радостно схватил свой трехслойный клееный лук и пропал, забыв на стане шапку. Вернулся он через два дня, веселый и насмешливый, плутовато поглядывал на постников и все донимал Угрюма расспросами, отчего тот печален в праздник.

Никакого веселья, как когда-то в большой промысловой ватаге, не было. Михей возводил собачьи глаза то к небу, то к лесу, чмокал истончавшими губами в седой бороденке. Пантелей с Угрюмом выглядели печальными и утомленными. Монахи, со светлыми лицами, сами по себе тихо радовались своему, им понятному, счастью.

Синеуль рассказывал, что видел в лесу. Притом он так приукрашивал богатство тайги, что передовщик стал задумываться, не пора ли готовиться к зиме.

– До истока этот год не дойти! – оглядывал реку. – Глянь-ка сколько воды. Шире Нижней Тунгуски. Еще недели две-три пройдем, а там посмотрим.

– Если хотим соболей добыть – промышлять надо дальше от кочевий! – рассуждал Угрюм. – Монахам это зачем? Они, поди, завоют, в одиночку в зимовье сидючи! – неприязненно кривил губы. – С другой стороны, возле кочевий и мы могли бы сыто перезимовать. Тогда тунгус завоет. Чудная, однако, ватажка! – вздыхал, бросая на Пантелея быстрые скрытные взгляды.

Он не верил сказкам о русских городах, живущих по старине да по справедливости: знал, всякий город любит богатых. О воле помалкивал, с тоской поглядывая на старого Михея. Тот всю жизнь прогонялся за волей и богатством. Тоска давила молодецкую грудь: «Куда идти? Где поселиться? К какому обществу приписаться?» Хотелось ему бросить связчиков и плыть обратно в Енисейский острог, поверстаться в посад, зажить домом. Но на пути были страшные каменные пороги.

После праздника ватажные с радостью снялись со стана и снова двинулись к верховьям реки. Крутым берегом они подошли к заболоченному устью притока, разлившегося между покрытых лесом холмов. Издали это место казалось сухим, а когда подошли, увидели камыши в рост человека, кочки, болото.

Смеркалось, надо было устраивать ночлег. Река круто повернула на полдень. К доброй погоде высоко в синем небе черными крестиками носились стрижи. В лучах заката пламенела осенняя тайга.

– Здесь надо ночевать! – досадливо огляделся передовщик.

Идти дальше – устраиваться в потемках, вернуться – плохая примета. Путники нашли сухое место среди чахлых больных берез, развели костер. Пантелей беспокойно поглядывал на небо, предвещавшее хорошую погоду. Через чуткие ноздри всей грудью втягивал воздух. Среди запахов реки, травы и прелого листа его настораживал сырой и свежий дух.

– Не пойму! – ворчал, оглядываясь по сторонам. – Стрижи высоко, отчего дождем пахнет?

Чавкая мокрыми бахилами по болотине, монахи приволокли пару сухостойных лесин. Они отдышались и снова пошли за дровами. Михей раздул костер и повесил котел на огонь. Синеуль с Угрюмом резали сухой камыш на подстилку. Над рекой опускались сумерки, и с ними, казалось, все ниже опускается небо.

После ужина ватажные бросили жребий, и он пал на Угрюма. Чертыхнувшись про себя, молодой промышленный запалил от костра трут, поволок тяжелую пищаль к стругу, привычно подсыпал из рожка порох на запал. Укутавшись одеялом поверх одежды, сел караулить сон товарищей.

Ни звезд не высыпало на небе, ни луна не вышла. Ночь была темна. Слышалось, как глухо и далеко в своих глубинах перекатывает камни река, как шуршит камыш. Треснул сучок, придавленно визгнул зверек. Утробно рыкнул то ли медведь, то ли кабан. Зашумел камыш. Опять все стихло. Угрюм стал подремывать, роняя голову на грудь. Уши ловили шорохи, отсеивали все пустячное, выискивали звук приближающихся людей. Ничто другое караульного не пугало.

В очередной раз открыв глаза, он зябко передернул плечами и почуял запах зимы. Во тьме бесшумно падал снег. Угасая, дотлевал костер. Едко напахивало сырой золой и дымом. Сонному караульному показалось вдруг, что снегопад надежно укрыл его от опасностей. Он с головой укутался в одеяло и блаженно вытянулся на мешках с рожью.

Его разбудил вопль черного дьякона Герасима. На одеяле мягкими путами лежала тяжесть снега. Напрягаясь всем телом, Угрюм сел, сбросил его хрусткие комья к ногам. Было ясное утро. Снегопад кончился так же неожиданно, как и начался. Поздней памятью Угрюм отметил про себя, что крик монаха не был опасливым или испуганным: он был радостным.

В следующий миг караульный испугался, что передовщик знает, как он охранял стан, и может приласкать батогом за крепкий сон. Угрюм опасливо огляделся. Пантелей еще только выбирался из-под одеяла. «И ладно!» – подумал, теперь уже по праву заворачиваясь в теплый мех.

Он хотел доспать с часок, но, проснувшись, почувствовал, что солнце уже высоко. Потрескивал костер, возле него никого не было. Угрюм сел, повертел головой. Снег быстро таял, с шумом слетая с ветвей корявых берез, которые еще не сбросили желтый лист. Цепочки свежих следов уходили в разные стороны: в камыш и к сухостойному лесу.

Угрюм протер лицо, вытащил из-под одеяла теплую пищаль, забросил ее на плечо, пошел по следам в камыши. Ему послышались приглушенные голоса. Вскоре он увидел Синеуля. Тунгус сидел на кочке, жевал траву и плевал на оголенную ногу. Его ступня была в крови. Пантелей с Михеем разделывали дикую свинью.

22
{"b":"577054","o":1}