Я иногда перелистываю составленный ею доклад, который она дала мне прочесть. Говоря о стране, о ее женщинах, ее детях, Клеманс Черчилль не устает повторять, что на протяжении всей полуторамесячной поездки она повсюду встречала надежду, веру, стойкость, ненависть к войне: "Забота, которой окружены дети, показалась мне проявлением великой веры в будущее, характерной для всей России. Их дети очаровательны, потому что они красивы и на редкость воспитанны. Особенно радостно видеть, как счастье возвращается в разрушенные города и села, и теперь, когда с ужасом мрачной ночи покончено, надежда озаряет лица мужчин и женщин... Я поняла, что нахожусь на пороге нового, обширного, неисследованного мира... шестнадцать республик, входящих в орбиту Советского Союза, с их разными вкусами, обычаями, традициями и культурами открывают бесконечные перспективы для изучения страны и ее понимания... Покидая Москву и бросая на нее последний прощальный взгляд, я молилась: "Да исчезнут трудности и непонимание и да сохранится дружба".
И разве не госпожа Черчилль записала в золотую книгу родильного дома имени Клары Цеткин следующую фразу: "Если бы мне снова довелось иметь ребенка, я хотела бы доверить его судьбу этому учреждению".
Такие высказывания - вехи на пути сближения. Если не слишком спешить и не поддаваться нелепому фанатизму, можно было бы надеяться на многое.
Однако спустя восемь месяцев в маленькой методистской церковке в Фултоне снова раздался вековой голос властолюбия. Черчилль, оказавшийся не у дел, был представлен студентам Трумэном и выступил с неожиданным обличением "честолюбивых замыслов Советской России", призвав американцев и англичан "объединиться в братском военном содружестве, которому не могла бы противостоять ни одна держава..."
Перед пораженной аудиторией он произнес воинственную, поджигательскую речь. Напомнив об атомной бомбе, он заявил, что было бы безумием предоставить распоряжаться ею Организации Объединенных Наций, и, ратуя за возврат к военным союзам, пророчествовал: "От Штеттина на Балтийском море и до Триеста на Адриатическом континент разделил железный занавес".
Американское общество (еще проникнутое веяниями рузвельтовской эпохи и верившее в возможность мирного сосуществования различных систем) было покороблено подобными высказываниями. Консервативная газета "Нью-Йорк геральд трибюн", выражая мнение американцев, заявила: "Тем, кто проповедует крестовый поход против Советского Союза, следовало бы задуматься над практическими последствиями такого шага".
* * *
Итак, в семьдесят лет старый вояка снова увидел' перед собой буров, снова в нем проснулась страсть к крестовым походам. Человек этот не мог представить себе мирное существование и искал какого-нибудь врага; он его уже назвал. И все это лишь потому, что для него человечество - джунгли, где властвует сильнейший, от схватки к схватке, за неправое ли или за правое дело, лишь бы была возможность принимать и наносить удары во славу своего имени и своего клана.
"Вы что, не любите войну?" - как-то в окопах ночью 1915 года спросил полковник Черчилль своих солдат. У солдат же не было никаких сомнений, что Черчилль войну любит{32}. Говорят, в его жизни как бы переплелись три карьеры: полководца, журналиста и политика. Все они имели для него одинаковое значение. Если бы в юности его спросили: "Кем бы вы хотели стать?", вряд ли он ответил: журналистом, политиком или воином, но, вспомнив песенку Харроу "Некогда жили-были могучие гиганты", сказал бы: "Я бы хотел быть гигантом".
Он на свой манер и был гигантом и не очень-то беспокоился о тех, кто получает удары, о тех, кого его соотечественник Уилфрид Нор называл бесчисленным быдлом.
Конечно, у Черчилля не сходит с языка слово "демократия". Но он понимает ее по-американски, в том смысле, который успокаивает одновременно и пастыря, и стадо: "Вы-де можете стать и волками и властелинами". Разве это не демократия, когда можешь избавиться от своей грязной шкуры, уйти от своей мерзкой профессии? Разве не демократия, когда какой-нибудь ловкач может стать Рокфеллером, мойщик посуды из ресторана - Дюпон-де-Немуром, а судомойка - Гретой Гарбо? Это, конечно, демократия, когда каждый человек имеет возможность мечтать: "И я могу когда-нибудь стать господином Уинстоном Черчиллем..." Нет, такая демократия лжива, к ней нельзя стремиться. Демократия - это мир, где не будет грязной шкуры и грязной профессии, где вообще не будет шкуры или профессии, которая не позволяла бы человеку принимать участие в жизни наравне с другими и лишала бы человека его доли счастья.
"Дэйли мэйл" писала о Черчилле: "Если он и дальше будет нестись таким аллюром, в тридцать лет ему будет мало парламента, а в сорок - и всей Англии". Однако не столько он вырос, сколько его мир стал узок. Это было следствием упадка Британской империи. Вот уже двенадцать лет Черчилль ищет поле деятельности по своим гигантским масштабам. Сначала он подумывал о франко-британском кондоминиуме, затем об объединении всей Европы, теперь задумал англо-американский кондоминиум. У него иногда появлялись враги, например Гитлер, но его единственным постоянным врагом всегда был социализм.
Однако в 1942 году он приезжал в Москву заключить временный союз. В своем гомеровском стиле он нам сообщает: "Я думал о деле, которое привело меня в это зловещее и мрачное большевистское государство; в свое время, когда оно только родилось, я всеми силами пытался его удушить. До появления Гитлера я считал это государство заклятым врагом свободы и цивилизации. В чем теперь мой долг? Что следует сказать его руководителям? Генерал Уэвелл, склонный к литературному творчеству, выразил это в поэме. Каждая строфа. ее заканчивалась словами: "Второму фронту в 1942 году не бывать..."
Когда читаешь объемистые мемуары Уинстона Черчилля, кажется, что слушаешь рассказ избранника судьбы, одного из принцев крови, которые могут сказать: "Англия - это я, моя каста, мои предки, мои подданные..."
Во всей написанной Черчиллем истории нет и намека на социальные и экономические проблемы. Он состряпал эту историю на свой вкус, руководствуясь лишь своей интуицией. Диалектика здесь служит только оправданию собственных чувств и собственной интуиции. С точки зрения Черчилля, мир существует для принцев крови, империй и войн. Он настолько убежден в этом, что и других мерит своей меркой. Сталин, Рузвельт и даже Гитлер - в его глазах тоже избранники судьбы, преобразующие мир по своему вкусу и хлопочущие о своей славе. Перед ними он любит красоваться с саблей в зубах, и бог его благословляет. Однако верующие должны быть поражены, видя, как бог то и дело меняет национальность: он то немец, то англичанин, то американец, то испанец. А дети божьи с проклятьями на устах и атомной бомбой в руках творят дела его именем, совершая тем самым величайшее богохульство. Но бог Черчилля - весьма индивидуальный бог. Черчилль любит его, как покровителя, который наделил его всеми благами. У его бога лицо Киплинга и британский характер. Было бы не удивительно, если бы в жилах его текла кровь герцогов Мальборо.
На одном из поворотов своего жизненного пути Черчилль встретил еще одного избранника судьбы. По его словам, он шепнул ему на ухо в июне 1940 года: "Здравствуй, избранник судьбы", а тот и не дрогнул. Это предвидение все же кажется сомнительным. Думается, премьер-министр не сразу узнал избранника судьбы и еще долго искал его, поскольку вовсе не был уверен в правильности своего выбора.
Под рукой оказался генерал Спирс, личный друг Черчилля, доставивший его самолетом на родной остров, над которым нависла опасность. Генерал этот говорил на том же историческом языке (языке гигантов) и тянул воз в ту же сторону, что и Черчилль. Казалось, он относился с энтузиазмом к знаменитой декларации о единстве Соединенного королевства Великобритании и Французской республики, которую Черчилль предлагал, как он теперь утверждает, без энтузиазма.
Собственно, Черчилль предпочел бы иметь в своем распоряжении двух-трех более видных политиков или генералов, тем более что для других стран он держал в кармане королеву, короля, премьер-министра, к которым еще должны были присоединиться другие короли и другие министры, чтобы послужить украшению его венца. Но ни Манделл, ни генерала Жоржа не оказалось под рукой, - пришлось довольствоваться генералом де Голлем.