Близилось ожидаемое событие.
И каждый день новые признаки говорили об этом: участок побережья площадью в сто пятьдесят километров объявлялся запретной зоной, железнодорожнов сообщение вдруг становилось нерегулярным, упразднялась почтовая воздушная связь, временно отменялись некоторые дипломатические привилегии. Сообщение с Францией стало затруднительным. Многообразие новых задач усложняло работу, распыляло усилия. "Тактическая разведка" стала играть первостепенную роль, подготовлялись тылы, появилось новое оружие, которое способно будет поражать крупные соединения противника в случае нападения и применение которого становилось неизбежным.
Генерал Кёниг, которого де Голль назначил военным представителем на северном театре военных действий, прибыл в Лондон. Разведывательные службы, базировавшиеся в Лондоне, оказались в его подчинении. Он назначил начальниками штабов двух полковников: Пасси и де Шевинье, поведение которого по отношению к Сопротивлению обещало сгустить атмосферу и принести разочарование{23}. Поскольку сообщение было прервано, наша лондонская база оказалась отрезанной от Алжира, от Комитета действий во Франции. Алжирская база, теперь немного лучше снаряженная, должна была оказать помощь Южной зоне, однако Алжирский комитет, преобразованный во Временное правительство, не был уже в состоянии наблюдать за деятельностью Сопротивления в Северной зоне и контролировать ее.
Я убедился в том, о чем уже сообщалось в телеграмме Бориса: Черчилль не хочет больше вмешиваться в вопрос о помощи Сопротивлению, и вопрос этот подлежит теперь компетенции Эйзенхауэра. Премьер-министр больше не касался и политического вопроса, который я поднимал во время наших бесед и который ввиду стремления американцев навязать освобожденной Франции систему военной администрации с американскими кадрами, наподобие созданной ими в Италии, должен был привести к серьезному конфликту между британским правительством и Межсоюзным штабом, с одной стороны, и французским временным правительством - с другой.
2 апреля 1944 года я отправился в Чекере, традиционную резиденцию Рамбуйе премьер-министров, - в пятидесяти километрах от Лондона. Я намеревался провести там целый день.
Здесь собралась вся семья Черчилля и много приглашенных. Обстановка не благоприятствовала серьезным разговорам, приходилось смотреть, слушать и наслаждаться "сценой из личной жизни", которую решивший отдохнуть Черчилль разыгрывал с поистине шекспировским талантом. Это было торжественное представление гостям внука Уинстона. В сцене участвовали: всегда умиротворяющая и умиротворенная среди черчиллевских бурь и необузданности Клеманс Черчилль, таинственная и сдержанная Сарра Черчилль, скромная и нежная Мэри - самая юная из дочерей премьера. Я плохо помню завтрак и обед. Не люблю эти многолюдные трапезы, которые только такая искушенная хозяйка, как Клеманс Черчилль, могла спасти от натянутости и скуки. Черчилль сидел, уткнувшись в тарелку, и, казалось, никого не слушал, но вдруг неожиданно вторгался в чей-нибудь слащавый разговор, разражаясь каскадом отрывистых, как лай, слов.
В этот день две сцены лучше всяких слов позволили мне открыть некоторые черты его характера. После обеда с множеством спиртных напитков, употребляемых Черчиллем в большом количестве, я последовал за ним и его сигарой в большую комнату, в которой, наподобие межевых столбов, рядами стояли стереоскопы. Заглянув в каждый из них, можно было подучить представление о том или ином разрушенном немецком городе. Черчилль тянул меня от одного стереоскопа к другому, заставляя регулировать объективы, чтобы я отчетливее увидел ужасы Кёльна, Дюссельдорфа или Берлина. Он был взвинчен, словно смотрел футбольный матч. Каждый разрушенный квартал его радовал, как забитый гол. Он рычал, обращая мое внимание на руины, хвалил меткие попадания.
Хотя стремление выиграть войну вполне оправдано, все же между кофе и сигарой я имел случай наблюдать проявление полного пренебрежения к людям, пробуждение непомерной жажды величия, игру, выходящую за пределы добра и зла. То, что я видел, внушает ненависть к истории, какой ее создавали веками, и заставляет проклинать общество, судьбы которого воплощены в подобных героях.
После этой интермедии мы возвратились в большой зал. Черчилль отпустил гостей и завязал со мной короткую беседу о Франции и о войне. "Премьер-министр выразил свое твердое убеждение, что такая держава, как Франция, должна играть первостепенную роль. Он заговорил о французской армии. Я высказал сожаление по поводу того, что наши войска больше используются в Италии, на далеких фронтах, вместо того чтобы сосредоточиться в Англии для участия в освобождении родины. Черчилль согласился с тем, что наши войска должны находиться здесь. Он якобы защищал эту точку зрения.
Проблема чистки, вызывавшая разногласия между нами во время предыдущих бесед, видимо, потеряла для Черчилля интерес. Премьер-министр был приятно удивлен, когда узнал, что с Пейрутоном, Фланденом и Буассоном, которые содержатся в комфортабельном заключении, хорошо обращаются. Черчилль выразил неудовольствие по поводу казни Пюшё, квалифицируя этот акт как политическую ошибку, однако было похоже, он уже примирился с этим. Желая, чтобы Черчилль полностью осознал это чувство ответственности, которым руководствовался КФЛН{24}, решая судьбу Пюшё, я сказал: "Предположим, что Великобритания потерпела поражение в 1940 году и Мосли участвовал в правительстве, сотрудничавшем с Германией. А некий генерал, допустим Монтгомери, уехал в Канаду, чтобы продолжать борьбу и создать правительство Сопротивления. Спустя три года, поняв, что проиграл, Мосли отправляется в Канаду. Неужели правительство Монтгомери не расстреляло бы его?" Премьер-министр колебался несколько минут и затем ответил: "Думаю, что расстреляло бы".
Когда мы прощались, Черчилль настойчиво повторял: "Выло бы очень хорошо, если бы генерал де Голль приехал сюда". Мне кажется, премьер-министр хочет опереться на Францию и искренне сожалеет о том, что в какой-то степени лишен свободы действий в проведении иностранной политики"{25}.
Я вспоминаю, что, когда прощался с Черчиллем, он, возвращаясь вдруг к жестокому и милому ребячеству, которое столь живо в нем, запустил проигрыватель, схватил в объятия свою дочь Мэри и начал отплясывать с ней джигу, задирая коротенькие ножки.
Апрельские операции начались. Хотя премьер-министр не хотел вмешиваться в вопрос, непосредственно относящийся к компетенции Верховного главнокомандующего, все же то, чего он добился в марте для снабжения маки, принесло свои плоды{26}. Нахожу в своих записках результат ночи с 5 на 6 марта: сорок вылетов, из них двадцать четыре удачных, два сомнительных. Но в моих спорах с военными и СОЭ меня тревожил еще более важный вопрос: вопрос о тактической помощи Сопротивлению.
Уже в феврале я пытался привлечь внимание британского правительства и командования к этому вопросу. Но ни французские, ни британские военные не высказали большого желания решить эту проблему.
Однако драма Глиерского плато, на котором партизаны сами создали плацдарм, увы, заставила внять нашим призывам. Письмо, отправленное мной в то время лорду Селборну, подводит итог этой трагической истории. "Лондон, 17 апреля 1944 года
Вы не забыли, наверно, что на нашем последнем совещании мы затрагивали вопрос о маки Глиерского плоскогорья. После полученного нами из Франции сигнала наша разведка сообщила Вашим службам о скоплении немецких карательных частей, которые впоследствии полностью уничтожили партизанские отряды, и просила произвести бомбардировку немецких колонн силами союзнической авиации. К сожалению, SHAEF{27} в свое время не сочла возможным отдать приказ о проведении требуемой операции. По словам коммодора авиации Истоу, ставка сочла, что подобная операция принесет слишком большие потери и не даст серьезного результата.
Надо полагать, что аналогичные требования еще не раз поступят из Франции. Поэтому обращаюсь к Вам уже сейчас с предложением своевременно и всесторонне изучить вопрос о возможности оказать маки тактическую помощь.