- Это - кто? - тихонько спросил он и тотчас сам ответил: - Это - Яша. Посиди со стариками, Яша!
И, подняв стакан против луны, посмотрел на мутную влагу в нём. Луна спряталась за колокольней, окутав её серебряным туманным светом и этим странно выдвинув из тёплого сумрака ночи. Над колокольней стояли облака, точно грязные заплаты, неумело вшитые в синий бархат. Нюхая землю, по двору задумчиво ходил любимец Алексея, мордастый пёс Кучум; ходил, нюхал землю и вдруг, подняв голову в небо, негромко вопросительно взвизгивал.
- Цыц, Кучум, - вполголоса сказал Тихон.
Собака подошла, сунула толстую башку в колени Тихона и провыла что-то.
- Чувствует, - заметил Яков. Ему не ответили, а он очень хотел говорить, чтоб не думать.
- Понимает, говорю, - настойчиво повторил он, - дворник тихо отозвался:
- А - как же?
- В Суздале монастырская собака воров по запаху узнавала, - вспомнил монах.
- О чём беседуете? - спросил Яков; монах выпил квас, вытер рот рукавом рясы и беззубо заговорил, точно с лестницы идя:
- Тихон вот замечает: опять к мятежу люди склонны. Оно - похоже! Очень задумались все...
- Дела замучили, - вставил Тихон, играя ушами собаки.
- Прогони собаку, - приказал Яков, - блохи от неё.
Дворник снял Кучумовы лапы с колен своих, отодвинул собаку ногой; она, поджав хвост, села и скучно дважды пролаяла. Трое людей посмотрели на неё, и один из них мельком подумал, что, может быть, Тихон и монах гораздо больше жалеют осиротевшую собаку, чем её хозяина, зарытого в землю.
- Бунт - будет, - сказал Яков и осторожно посмотрел в тёмные углы двора. - Помнишь, Тихон, арестовали Седова с товарищами?
- А - как же?
Монах вынул из кармана рясы жестяную коробочку, достал из неё щепоть табаку, понюхал и сообщил племяннику:
- Вот, табачок нюхаю. Глазам помогает это, плохо видеть стали.
Чихнув, он продолжал:
- Арестуют даже и в деревнях...
- Шпионы завелись, - сказал Яков, стараясь говорить просто.
- Подсматривают за всеми.
Тихон проворчал:
- Ежели не подсматривать - ничего не узнаешь.
А Яков, нерешительно ворочая языком, пожимаясь от ночной свежести или от страха, говорил почти шёпотом:
- И у нас есть. Про Носкова, охотника, нехорошие слухи... Будто он донёс на Седова и на всех в городе...
- Ишь ты, дурак, - не сразу отозвался Тихон, протянул руку к собаке, но тотчас опустил её на колено, а Яков почувствовал, что слова его сказаны напрасно, упали в пустоту, и зачем-то предупредил Тихона:
- Ты однако не говори про Носкова.
- Зачем говорить? Он меня некасаемый. Да и некому говорить, никто никому не верит.
- Да, - сказал монах, - веры мало; я после войны с солдатами ранеными говорил, вижу: и солдат войне не верит! Железо, Яша, железо везде, машина! Машина работает, машина поёт, говорит! Железному этому заводу жития и люди другие нужны, - железные. Очень многие понимают это, я таких встречал. "Мы, говорят, вам, мякишам, покажем!" А некоторые другие обижаются. Когда человек командует - к этому привыкли, а когда железный металл - обидно! К топору, молотку, ко всему, что в руку взять можно, - привыкли, а тут вещь сто пудов, однако как живая.
Тихон крякнул и, незнакомо Якову, неслыханно им, - засмеялся, говоря:
- Вперёд лошади телега бежит. Эх, черти!
- И многие - обозлились, - продолжал монах очень тихо. - Я три года везде ходил, я видел: ух, как обозлились! А злятся - не туда. Друг против друга злятся; однако - все виноваты, и за ум, и за глупость. Это мне поп Глеб сказал: очень хорошо!
- Поп-то жив? - спросил Тихон.
- Попа - нет, - ответил Никита. - Он расстригся, он теперь по сельским ярмаркам книжками торгует.
- Хороший поп, - сказал Тихон. - Я у него на исповеди бывал. Хорош. Только он притворялся попом из бедности своей, а по-настоящему в бога не верил, так думаю.
- Нет, он - веровал во Христа. Каждый по-своему верует.
- Оттого и смятение, - твёрдо сказал Тихон и снова нехорошо усмехнулся: - Додумались...
На крыльцо бесшумно вышел Артамонов старший, босиком, в ночном белье, посмотрел в бледное небо и сказал людям под окном:
- Не спится. Собака мешает. И вы урчите тут...
Собака сидела среди двора, насторожив уши, повизгивая, и смотрела в тёмную дыру открытого окна, должно быть, ожидая, когда хозяин позовет её.
- А ты, Тихон, всё своё долбишь! - заговорил Артамонов. - Вот, Яков, гляди: наткнулся мужик на одну думу - как волк в капкан попал. Вот так же и брат твой. Ты, Никита, про Илью знаешь?
- Слышал.
- Да. Прогнал я его. Вскочил он на чужого коня, поскакал, а - куда? Конечно, не всякий может, как он, отказаться от богатства и жить неведомо как...
- Алексей божий человек также, - тихо напомнил Никита.
Артамонов старший поднял руку к виску, помолчал и пошёл в сад, сказав Якову:
- Принеси мне в беседку одеяло, подушки, может, я там засну.
Грузный, в белом весь, с растрёпанными волосами на голове, с тёмно-бурым опухшим лицом, он был почти страшен.
- О машинах ты, Никита, зря говорил, - сказал он, остановясь среди двора. - Что ты понимаешь в машинах? Твоё дело - о боге говорить. Машины не мешают...
Тихон непочтительно, упрямо прервал его речь:
- От машин жить дороже и шуму больше.
Артамонов старший отмахнулся от него и медленно пошёл в сад, а Яков, шагая впереди его с подушками, сердито и уныло думал:
"Родные: отец, дядя, - а зачем они мне? Они помочь не могут".
Отец не пригласил брата жить к себе, монах поселился в доме тётки Ольги, на чердаке, предупредив её:
- Я немножко поживу, я уйду скоро...
Жил он почти незаметно и, если его не звали вниз, - в комнаты не сходил. Шевырялся в саду, срезывая сухие сучья с деревьев, черепахой ползал по земле, выпалывая сорные травы, сморщивался, подсыхал телом и говорил с людями тихо, точно рассказывая важные тайны. Церковь посещал неохотно, отговариваясь нездоровьем, дома молился мало и говорить о боге не любил, упрямо уклоняясь от таких разговоров.
Яков видел, что монах очень подружился с Ольгой, его уважала бессловесная Вера Попова, и даже Мирон, слушая рассказы дяди о его странствованиях, о людях, не морщился, хотя после смерти отца Мирон стал ещё более заносчив, сух, распоряжался по фабрике, как старший, и покрикивал на Якова, точно на служащего.
На расплывшееся, красное лицо Натальи монах смотрел так же ласково, как на всё и на всех, но говорил с нею меньше, чем с другими, да и сама она постепенно разучивалась говорить, только дышала. Её отупевшие глаза остановились, лишь изредка в их мутном взгляде вспыхивала тревога о здоровье мужа, страх пред Мироном и любовная радость при виде толстенького, солидного Якова. С Тихоном монах был в чём-то не согласен, они ворчали друг на друга, и хотя не спорили, но оба ходили мимо друг друга, точно двое слепых.
В жизнь Якова угловатая, чёрная фигура дяди внесла ещё одну тень, вид монаха вызывал в нём тяжёлые предчувствия, его тёмное, тающее лицо заставляло думать о смерти. Яков Артамонов смотрел на всё, что творилось дома, с высоты забот о себе самом, но хотя заботы всё возрастали, однако и дома тоже возникало всё больше новых тревог. Чутьё мужчины, опытного в делах любви, подсказывало ему, что Полина стала холоднее с ним, а хладнокровный поручик Маврин подтверждал подозрения Якова; встречаясь с ним, поручик теперь только пренебрежительно касался пальцем фуражки и прищуривал глаза, точно разглядывая нечто отдалённое и очень маленькое, тогда как раньше он был любезней, вежливее и в общественном собрании, занимая у Якова деньги на игру в карты или прося его отсрочить уплату долга, не однажды одобрительно говорил:
- У вас, Артамонов, фигура артиллериста.
Или говорил что-нибудь другое, тоже приятное. Якову льстило грубоватое добродушие этого точно из резины отлитого офицера, удивлявшего весь город своим презрением к холоду, ловкостью, силой и несомненно скрытой в нём отчаянной храбростью. Он смотрел в лица людей круглыми, каменными глазами и говорил сиповато, командующим голосом: