Он держал для хозяина необыкновенного вкуса настойки, наливки, доставал из всех углов разноцветные бутылки и хвастался:
- Сам выдумал, а совершает одна дьяконица, вдова, перец-баба! Вот, отведай, эта - на берёзовой серьге с весенним соком настояна. Какова?
Присаживался к столу и, потягивая своё, "репное", болтал:
- Да, так вот, дьяконица! Разнесчастная женщина. Что ни любовник, то и вор. А без любовников - не может, такое у неё нетерпение в жилах...
- Нет, вот я видел одну на ярмарке, - вспоминал Артамонов.
- Конечно! - спешил подтвердить Серафим. - Там отборные товары со всей земли. Я знаю!
Серафим всех и всё знал; занятно рассказывал о семейных делах служащих и рабочих, о всех говорил одинаково ласково и о дочери своей, как о чужой ему.
- Остепенилась, шельма. Живёт со слесарем Седовым и ведь хорошо живёт, гляди-ко! Да, всякая тварь свою ямку находит.
Хорошо было у Серафима в его чистой комнатке, полной смолистого запаха стружек, в тёплом полумраке, которому не мешал скромный свет жестяной лампы на стене.
Выпив, Артамонов жаловался на людей, а плотник утешал его.
- Это - ничего, это хорошо! Побежали люди, вот в чём суть! Лежал-лежал человек, думал-думал, да встал и - пошёл! И пускай идёт! Ты - не скучай, ты человеку верь. Себе-то веришь?
Пётр Артамонов молчал, соображая: верит он себе или нет? А бойкий голосок Серафима, позванивая словами, утешительно пел:
- Ты не гляди, кто каков, плох, хорош, это непрочно стоит, вчера было хорошо, а сегодня - плохо. Я, Пётр Ильич, всё видел, и плохое и хорошее, ох, много я видел! Бывало - вижу: вот оно, хорошее! А его и нет. Я - вот он я, а его нету, его, как пыль ветром, снесло. А я - вот! Так ведь я - что? Муха между людей, меня и не видно. А - ты...
Серафим, многозначительно подняв палец, умолкал.
Слушать его речи Артамонову было дважды приятно; они действительно утешали, забавляя, но в то же время Артамонову было ясно, что старичишка играет, врёт, говорит не по совести, а по ремеслу утешителя людей. Понимая игру Серафима, он думал:
"Шельмец старик, ловок! Вот, Никита эдак-то не умеет".
И вспоминал разных утешителей, которых видел в жизни: бесстыдных женщин ярмарки, клоунов цирка и акробатов, фокусников, укротителей диких зверей, певцов, музыкантов и чёрного Стёпу, "друга человеческого". В брате Алексее тоже есть что-то общее с этими людями. А в Тихоне Вялове - нет. И в Пауле Менотти тоже нет.
Пьянея, он говорил Серафиму:
- Врёшь, старый чёрт!
Плотник, хлопая ладонями по своим острым коленям, говорил очень серьёзно:
- Не-ет! Ты сообрази: как мне врать, ежели я правды не знаю? Я же тебе из души говорю: правды не знаю я, стало быть - как же я совру?
- Тогда - молчи!
- Али я немой? - ласково спрашивал Серафим, и розовое личико его освещалось улыбкой. - Я - старичок, - говорил он, - я моё малое время и без правды доживу. Это молодым надо о правде стараться, для того им и очки полагаются. Мирон Лексеич в очках гуляет, ну, он насквозь видит, что к чему, кого - куда.
Артамонову старшему было приятно знать, что плотник не любит Мирона, и он хохотал, когда Серафим, позванивая на струнах гусель, задорно пел:
Ходит дятел по заводу,
Смотрит в светлые очки,
Дескать, я тут - самый умный,
Остальные - дурачки!
- Верно! - одобрял Артамонов.
А плотник, тоже пьяненький, притопывая аккуратной ножкой, снова пел:
То не ястреб, то не сыч
Щиплет птичек гоже,
Это - Алексей Ильич,
Угодничек божий!
Артамонову старшему и это нравилось; тогда Серафим бесстыдно пел о Якове:
Яша Машу обнимает,
Ничего не понимает...
Так они забавлялись иногда до рассвета, потом в дверь стучал Тихон Вялов, будил хозяина, если он уже уснул, и равнодушно говорил:
- Домой пора, сейчас гудок будет; рабочие увидят вас, - нехорошо!
Артамонов кричал:
- Что - нехорошо? Я - хозяин!
Но подчинялся дворнику, шёл, тяжело покачиваясь, ложился спать, иногда спал до вечера, а ночью снова сидел у Серафима.
Весёлый плотник умер за работой; делал гроб утонувшему сыну одноглазого фельдшера Морозова и вдруг свалился мёртвым. Артамонов пожелал проводить старика в могилу, пошёл в церковь, очень тесно набитую рабочими, послушал, как строго служит рыжий поп Александр, заменивший тихого Глеба, который вдруг почему-то расстригся и ушёл неизвестно куда. В церкви красиво пел хор, созданный учителем фабричной школы Грековым, человеком похожим на кота, и было много молодёжи.
"Воскресенье", - объяснил себе Артамонов обилие народа.
Небольшой, лёгкий гроб несли тоже молодые ткачи; более солидные рабочие держались в стороне; за гробом шагала нахмурясь, но без слёз, Зинаида в непристойно пёстрой кофте, рядом с нею широкоплечий, чисто одетый слесарь Седов, в стороне тяжело мял песок Тихон Вялов. Ярко сияло солнце, мощно и согласно пели певчие, и был заметен в этих похоронах странный недостаток печали.
- Хорошо хоронят, - сказал Артамонов, отирая пот с лица; Тихон остановился, глядя под ноги себе, подумал, потом сказал:
- Приятен был; игровой, как эта...
Он повертел рукою в воздухе.
- Её старик по улице носил, а девчонка пела... Утешал.
Взглянув на хозяина с непочтительной, возмутившей Артамонова строгостью, он добавил:
- С толку он сбивал людей: никого не обижает, а живёт - неправедно.
- Праведно, праведно! - передразнил его хозяин. - Ты к этим мыслям на цепь посажен. Гляди - сбесишься, как Тулун...
И, круто отвернувшись от дворника, Артамонов пошёл домой.
Было ещё рано, около полудня, но уже очень жарко; песок дороги и синь воздуха становились всё горячее. К вечеру солнце напарило горы белых облаков, они медленно поплыли над краем земли к востоку, сгущая духоту. Артамонов погулял в саду, вышел за ворота. Тихон мазал дёгтем петли ворот; заржавев во время весенних дождей, они скверно визжали.
- Что ж ты сегодня, в праздник, мажешь? - лениво спросил Артамонов, присев на лавку, - Тихон косо взглянул на него белками глаз и сказал вполголоса:
- Серафим был вредный.
- Чем это?
В ответ Артамонову чёрными тараканами поползли странные слова:
- Памятлив был, помнил много. Всё помнил, что видел. А - что видеть можно? Зло, канитель, суету. Вот он и рассказывал всем про это. От него большая смута пошла. Я - вижу.
Тыкая помазком в пятки петель, он продолжал всё более ворчливо:
- Вышибить надо память из людей. От неё зло растёт. Надо так: одни пожили - померли, и всё зло ихнее, вся глупость с ними издохла. Родились другие; злого ничего не помнят, а добро помнят. Я вот тоже от памяти страдаю. Стар, покоя хочу. А - где покой? В беспамятстве покой-то...
Никогда ещё Тихон не говорил сразу так много и раздражающе. Глупые, как всегда, слова его в этот час почему-то были особенно враждебны Артамонову; разглядывая клочковатую бороду дворника, его жидкие, расплывшиеся зрачки, измятый морщинами каменный лоб, Артамонов удивлялся всё растущему уродству этого человека. Морщины были неестественно глубоки, точно складки на голенище сапога, скуластое лицо, оголённое старостью, приняло серый цвет пемзы, нос - ноздреватый, как губка.
"Одряхлел, - думал Артамонов, и это было приятно ему. - Заговариваться стал. Не работник, надо рассчитать. Дам награду".
Держа в одной руке квач, а в другой ведёрко дёгтя, Тихон подвинулся к нему и, указывая квачом на тёмно-красное, цвета сырого мяса, здание фабрики, ворчал:
- Ты послушал бы, что они там говорят, Седов-щёголь, кривой Морозов, брат его Захарка, Зинаидка тоже, - они прямо говорят: которое дело чужими руками строится - это вредное дело, его надо изничтожить...
- Будто - твои мысли, - насмешливо сказал хозяин.
- Мои? - Тихон отрицательно мотнул головой. - Нет, не мои. Я этих затей не принимаю. Работай каждый на себя, тогда ничего не будет, никакого зла. А они говорят: всё - от нас пошло, мы - хозяева! Ты гляди, Пётр Ильич, это верно: всё от них! Они тебя впрягли в дело, ты вывез воз на ровную дорогу, а теперь...