- Верно. Не зевай, ходи тузом козырей!
- Ермолай Иванович, - учусь!
Комолов соглашался:
- Учиться - надо.
- Господа! - так же восторженно, но уже вкрадчиво говорил Алексей, размахивая вилкой. - Сын мой, Мирон, умник, будущий инженер, сказывал: в городе Сиракузе знаменитейший ученый был; предлагал он царю: дай мне на что опереться, я тебе всю землю переверну!
- Ишь ты, серопузый...
- Переверну, говорит! Господа! Нашему сословию есть на что опереться целковый! Нам не надо мудрецов, которые перевёртывать могут, мы сами - с усами; нам одно надобно: чиновники другие! Господа! Дворянство - чахнет, оно - не помеха нам, а чиновники у нас должны быть свои и все люди нужные нам - свои, из купцов, чтоб они наше дело понимали, - вот!
Седые, лысые, дородные люди весело соглашались:
- Верно, серопузый!
А одноглазый, остроносый, костлявенький старичок, дисконтёр Лосев, вежливенько хихикая, говорил:
- У Алексея Ильича умишко - мышка; всё знает: где - сало, где - мало, и грызёт, грызёт! Его здоровье!
Поднимали бокалы, Алексей радостно чокался со всеми, а Лосев, похлопывая детской ручкой по крутому плечу Комолова, говорил:
- Умненькие среди нас заводятся.
- Всегда были! - гордо отвечал Комолов. - Родитель мой из грузчиков в люди вышел...
- Родитель твой с того начал, говорят, что богатого армянина зарезал, - посмеиваясь, сказал Лосев, а тугобородый текстильщик, захохотав, как баран, ответил:
- Враки! Это у нас по глупости говорят: если - счастлив, значит грешен! И про тебя, Кузьма, нехороши слухи бегают...
- И про меня, - подтвердил Лосев, вздыхая. - Слухи - мухи, эх!
Артамонов старший слушал, покрякивая, много ел, старался меньше пить и уныло чувствовал себя среди этих людей зверем другой породы. Он знал: все они - вчерашние мужики; видел во всех что-то разбойное, сказочное, внушающее почтение к ним и общее с его отцом. Конечно, отец был бы с ними и в деле и в кутежах, он, вероятно, так же распутничал бы и жёг деньги, точно стружку. Да, деньги - стружка для этих людей, которые неутомимо, со всею силой строгают всю землю, друг друга, деревню.
Но брат был чем-то не похож на этих больших людей, и порою, несмотря на неприязнь к нему, Пётр чувствовал, что Алексей острее, умнее их и даже опаснее.
- Господа! - исступлённо, как одержимый, кричал он. - Подумайте, какая неистощимая сила рук у нас, какие громадные миллионы мужика! Он и работник, он и покупатель. Где это есть в таком числе? Нигде нет! И не надобно нам никаких немцев, никаких иноземцев, мы всё сами!
- Верно, - соглашались с ним подвыпившие, горластые люди.
Он говорил о необходимости повысить пошлины на ввоз иностранных товаров, о скупке помещичьих земель, о вредности дворянских банков, он всё знал, и со всем, что он говорил, люди восторженно соглашались, к удивлению Артамонова старшего.
"Верно Никита сказал, этот умеет жить", - думал он с завистью.
Несмотря на слабость своего здоровья, Алексей тоже распутничал. У него была, видимо, постоянная и давняя любовница, москвичка, содержавшая хор певиц, дородная, вальяжная женщина с медовым голосом и лучистыми глазами. Говорили, что ей уже сорок лет, но по лицу её, матово-белому, с румянцем под кожей, казалось, что ей нет и тридцати.
- Алёшинька, сокол, - говорила она, показывая острые, лисьи зубы, и закрывала Алексея собою, как мать ребёнка.
Она должна была знать, что Алексей не брезгует и девицами её хора, она, конечно, видела это. Но отношение её к брату было дружеское, Пётр не однажды слышал, как Алексей советуется с нею о людях и делах, это удивляло его, и он вспоминал отца, Ульяну Баймакову.
"Бес", - думал он, глядя на брата.
Даже озорство его имело какой-то особенно затейливый характер. Толстый клоун, немец Майер, показывал в цирке свинью; одетая в длиннополый сюртук, в цилиндре, в сапожках бутылками, она ходила на задних ногах, изображая купца. Публику это очень забавляло, смеялось и купечество, но Алексей отнёсся иначе - он обиделся и уговорил компанию приятелей выкрасть свинью. Подкупили конюха, выкрали свинью, и купечество торжественно съело её мясо, приготовленное под разными соусами искуснейшим поваром гостиницы Барбатенко. Пётр Артамонов смутно слышал, что клоун повесился с горя (Факт описан П.Д.Боборыкиным в газете "Русский курьер", относится к 80-м годам Прим. М.Г.) Всё, что он подметил в Алексее на ярмарке, вызвало у него очень тревожные мысли.
"Жулик. Без совести. Может по миру пустить меня и сам этого не заметит. И не из жадности разорит, а просто - заиграется".
Сознание этой опасности, отрезвив его, поставило на ноги. Домой он возвращался один, Алексей проехал в Москву. Был сентябрь, ветреный и мокрый, когда Артамонов подъезжал к Дрёмову. Позванивая бубенцами, смачно чмокая копытами по раскисшей земле, ямские лошади охотно бежали сквозь невысокий ельник, строгими рядами, недвижимо охранявший узкую полосу болотистой дороги. Небо сплошь замазано серым тестом облаков, так же серо и скучно было в похмельной голове. Артамонов как будто похоронил кого-то очень близкого, но кто всё-таки надоел ему. Было жалко покойника, но было и приятно знать, что его уже больше не встретишь; перестал он смущать неясностью своих требований, немых упрёков и всем тем, что мешало жить настоящему, живому человеку.
"Дело делать надо, больше ничего! - убеждал он себя. - Все люди делом живы. Да".
Он принялся за дело с полным напряжением сил своих. Спокойно пошли ясные дни бабьего лета, сменяясь грустным сиянием лунных ночей.
Просыпаясь в жемчужном сумраке утренних зорь осени, Артамонов старший слышал требовательный гудок фабрики, а через полчаса начинался её неугомонный шорох, шёпот, глуховатый, но мощный и привычный уху шум работы. С рассвета до позднего вечера у амбаров кричали мужики и бабы, сдавая лён; у трактира, на берегу Ватаракши, открытого одним из бесчисленных Морозовых, звучали пьяные песни, визжала гармоника. По двору ходил тяжёлый, аккуратный, как машина, строгий к людям Тихон Вялов с метлой, с лопатой в руках, с топором; он не торопясь мёл, копал, рубил, покрикивал на мужиков, на рабочих. Мелькал голубой, всегда чистенький Серафим. В доме, тоже как машина, действовала Наталья, очень довольная богатыми подарками, которые муж привёз ей с ярмарки, и ещё больше - его молчаливым, ровным спокойствием. Всё шло гладко, казалось прочно слаженным; фабрика, люди, даже лошади - всё работало как заведённое на века. И быстро, точно облака, гонимые ветром, плыли месяца, слагались в годы.
Быком, наклоня голову, Артамонов старший ходил по корпусам, по двору, шагал по улице посёлка, пугая ребятишек, и всюду ощущал нечто новое, странное: в этом большом деле он являлся почти лишним, как бы зрителем. Было приятно видеть, что Яков понимает дело и, кажется, увлечён им; его поведение не только отвлекало от мыслей о старшем сыне, но даже примиряло с Ильёй.
"Обойдусь и без тебя, учёный. Учись".
Сытенький, розовощёкий, с приятными глазами, которые, улыбаясь, отражали все цвета, точно мыльные пузыри, Яков солидно носил круглое тело своё и, хотя вблизи был странно похож на голубя, издали казался деловитым, ловким хозяином. Работницы ласково улыбались ему, он ворковал с ними, прищуриваясь сладостно, и ходил около них как-то боком, не умея скрыть под напускной солидностью задор молодого петуха. Отец дёргал себя за ухо, ухмылялся и думал:
"Паулу бы тебе показать, дурачок..."
Ему нравилось, что Яков, бывая у дяди, не вмешивался в бесконечные споры Мирона с его приятелем, отрёпанным, беспокойным Горицветовым. Мирон стал уже совершенно не похож на купеческого сына; худощавый, носатый, в очках, в курточке с позолоченными пуговицами, какими-то вензелями на плечах, он напоминал мирового судью. Ходил и сидел он прямо, как солдат, говорил высокомерно, заносчиво, и хотя Пётр понимал, что племянник всегда говорит что-то умное, всё-таки Мирон не нравился ему.