На следующее утро Хаардт сошел в Гонконге, а десять дней спустя скончался от двусторонней пневмонии. Незадолго до того ему исполнилось сорок восемь лет. Весть догнала путешественников в Хайфоне. Все планы на Ближний Восток пришлось отменить. По приказу Ситроена путешественники вернулись в Гонконг. Яковлеву как ближайшему другу Хаардта выпала печальная обязанность перевезти тело покойного во Францию. В конце апреля 1932 года члены экспедиции прибыли в Марсель. На берегу их встречал Ситроен, скорбящий по коллеге и другу.
Хаардт был холостяком, его похоронили неподалеку от могилы Эдуарда Мане на кладбище Пасси. На отпевание пришло множество друзей и коллег Хаардта.
Несмотря на трагическую потерю, членов экспедиции встречали в Париже с такой же помпой, как и после возвращения из Африки. Через несколько месяцев после их возвращения открылась большая выставка трофеев обеих экспедиций. Яковлев, однако, был по-прежнему подавлен – тоска по Хаардту тем же летом усугубилась еще одной трагедией: в августе Виктор Пуант, обаятельный предводитель “Желтого пути”, покончил с собой из-за несчастной любви к прелестной и неверной актрисе Алисе Косеа.
Между тем Яковлеву приходилось думать и о деньгах. Весной 1933 года в галерее Шарпентье должна была состояться большая выставка его творчества. Теперь он трудился над сделанными в Азии набросками – после долгой работы в Париже и на Капри у него получилось сто картин и двести пятьдесят рисунков. Все эти работы посвящались памяти Жоржа-Мари Хаардта. “Мне хотелось передать колоссальность преодоленного нами пути, показать разные стороны нашей бродячей жизни, воссоздать безграничное пространство, окружавшее нас… и отдать дань памяти ушедшего друга”.
Выставка пользовалась большим успехом, но прибыль была меньше ожидаемой – Великая депрессия, ударившая по Уоллстрит в 1929 году, летом 1933 года особенно сильно ощущалась в Париже. У Яковлева не было никакого постоянного дохода, а ему приходилось содержать стареющую мать и сестру – последней к тому моменту было уже сорок семь, и ее певческая карьера шла на спад. Только горячей любовью к этим двум женщинам и чувством долга перед ними можно объяснить следующий неожиданный поворот в его карьере: в 1934 году он принял приглашение переехать в США и стать директором школы при Музее изящных искусств в Бостоне. Его этюды публиковались в National Geographic – в журнале подробно освещалась экспедиция “Желтый путь”, и американские ценители искусства познакомились с его талантом. В его работах чувствовалось классическое академическое образование, и это не могло не привлечь консервативную Америку.
Яковлев прибыл в Бостон в 1934 году и заступил на новый пост. Это был его первый визит в Америку, и впереди ожидали три непростых года службы. Теперь Яковлева знали на обоих континентах. Его работы выставлялись в Вашингтоне, Питсбурге и Нью-Йорке. В Штатах у него была возможность навещать брата, моего дедушку Алексея – он покинул Россию в 1915 году, и с тех пор братья не виделись. Но Яковлев – человек, который никогда не жаловался, всегда излучал оптимизм и дружелюбие и был сдержан в проявлении эмоций, в Бостоне был очевидно несчастлив.
“Атмосфера Бостона не располагает к творчеству, это провинциальный, косный город, – писал он в 1937 году Луи Оду-ан-Дюбрейлю, старшему помощнику Хаардта в экспедициях Ситроена. – Я понимаю, что в Европе мои перспективы туманны, но всё равно хочу туда приехать. Моих сбережений хватит на год, а если станет слишком тяжело, вернусь в Штаты… В бостонской школе отпускают меня с сожалением и рады будут нанять снова; а мне сейчас жизненно необходимо вновь погрузиться в бодрящую и нездоровую атмосферу старой Европы”.
Недовольство Америкой и тоска по “старой Европе” сопровождались одолевшими Яковлева в тот период сомнениями в себе. Собственный бесподобный талант рисовальщика теперь его не радовал. Когда ученики в Бостоне восхищались его виртуозной техникой, Яковлев в порыве самобичевания отвечал, что талант к рисованию набросков может стать настоящим проклятьем для художника. Вернувшись в Париж весной 1937 года, Яковлев засел за темперу – он хотел утвердиться в роли живописца, а не просто автора эскизов, но из-под его кисти выходили плоские, безжизненные работы. В тот период Яковлев экспериментировал с мифологическими сюжетами и экспрессионизмом: писал Тезея с Минотавром, одалисок, причудливых морских чудовищ. Это были не лучшие его работы, а Яковлев был слишком умен, чтобы не понимать, что образная живопись ему не дается.
Дядя Саша наслаждался свободой всего год. В мае 1938-го он скончался от стремительно развившегося рака желудка. Американский критик и преданный поклонник работ Яковлева Мартин Бирнбаум писал о последних неделях его жизни и героизме, с которым художник скрывал свою болезнь даже от близких друзей.
В мае 1938 года Бирнбаум в последний раз навестил Яковлева на улице Кампань-Премьер на Монмартре. Художник легко сбежал по лестнице, чтобы проводить гостя в свою мастерскую на четвертом этаже, и Бирнбаума в очередной раз поразил его веселый и умный взгляд, его изящество и аккуратная бородка, придававшая ему сходство с Паном. Критик описывал скромную, но изысканную обстановку, по которой читались пристрастия хозяина: коллекция редких первых изданий, переплетенных в красный сафьян с золотыми инициалами, гимнастические брусья в центре комнаты, на которых Яковлев ежедневно выполнял серию изнурительных упражнений, роскошные хрустальные графины с серебряными пробками, которые его матери удалось вывезти из Санкт-Петебурга.
Когда пришел Бирнбаум, дядя Саша как раз упаковывал вещи, чтобы вернуться на Капри. Он рассказывал о своих планах на лето – грядущая работа должна была стать самым важным его достижением. Вечером они отправились на концерт в зал Плейель, чтобы послушать Иегуди Менухина[25]. В середине концерта Яковлев вдруг побледнел, пожаловался на боль в боку и сказал, что на следующее утро ложится на “небольшую операцию”. После концерта он отвез Бирнбаума домой в своем спортивном автомобильчике и пообещал, что уже через несколько недель они встретятся в порту Пиккола Марина.
Но, как оказалось, это была одна из тех операций, когда хирург разрезает больного, понимает, что рак уже не остановить, и зашивает обратно. Спустя две недели после вечера в Плейель Яковлев скончался. Он встретил смерть так же достойно, как и жил. Мне тогда было семь с половиной лет, и я ясно помню отпевание в русской церкви на улице Дарю. Гроб покрывали алые пионы, любимые цветы дяди Саши. Его семидесятисемилетняя мать, моя любимая бабуля, распростерлась на каменном полу церкви в извечном порыве материнского горя. Помню ее крохотные беспомощные ножки в нескольких сантиметрах от моих. Она страдала от сердечной недостаточности и пережила сына ненадолго – в мае следующего года, в годовщину смерти дяди Саши, ее не стало.
Прежде чем завершить рассказ о самой романтической фигуре в семье Яковлевых, мне бы хотелось поведать о том, как он повлиял на нашу жизнь. Во-первых, моя мать была во многом его творением – благодаря ему она выросла изысканной талантливой девушкой.
Под присмотром бабушки и тети, благодаря постельному режиму и лекарствам, мама излечилась от туберкулеза. Она ждала возвращения дяди Саши из Америки, а пока помогала семье свести концы с концами, позируя для фотографов. Татьяна мечтала об этом еще в России – теперь она позировала для рекламы мехов, украшений и чулок, а также работала натурщицей для рождественских и именинных открыток, невероятно жеманных картинок, где на переднем плане всегда были ее изящные руки.
У нее сразу же появилось множество поклонников, включая князя Меншикова – “обаятельного и воспитанного, но синего чулка”, – бабушка горячо поддерживала такого кавалера, но маму его ухаживания оставили равнодушной. (Мать князя принудила его отказаться от Татьяны, когда увидела открытки с ней в киоске перед марсельским борделем.) В этих невинных приключениях она была всё той же экстравагантной анархисткой: например, войдя в ресторан и увидев в углу зала своих друзей, она забиралась на ближайший стол и так, по столам, шагала к ним, нимало не заботясь о причиняемых другим неудобствах.