В Рош Алекс добился больших успехов в спорте – он стал звездой регби и спринта. Желание достигнуть высот одновременно в разных сферах, возможно, подпитывалось тем, что он периодически сталкивался с антисемитизмом. Например, когда в их школу приехала команда бегунов, Алекс услышал, как один мальчик говорит другому: “Не знал, что сюда принимают евреев”. А вскоре после выпуска, когда они с отцом получали новые нансеновские паспорта, клерк посмотрел на них и сказал: “Alors vous n’êtes que deux youpins”[58]. Алексу в тот момент показалось, что он навсегда останется чужим во французском обществе. Но в либеральных стенах Рош юноша имел огромный успех. Двое его ближайших друзей происходили из выдающихся семей. Франсуа Латам жил в замке XVII века неподалеку от школы – его отчим Жан де ля Варенд был известным писателем правого крыла. Жан-Пьер Фурно проводил летние каникулы в семейном поместье в Стране Басков – отец его был выдающимся химиком. Парижский дом Алекса ничуть им не уступал: когда в 1926 году Семен окончательно покинул Россию и устроился в Париже, Либерманы обосновались в шикарном районе на авеню Фредерик Ле Пле, неподалеку от Военного училища.
Но несмотря на видное положение родителей, Алекса продолжал мучить очевидный контраст между изысканностью школьной атмосферы и вульгарностью матери. Она, как сказал Фурно, оставалась “une gitane jusqu’au bout des doigts” – цыганкой до мозга костей. Как-то на выходных, в предпоследний год учебы, Франсуа Латам, который созрел до срока и потерял девственность еще в юности, оказался в постели Генриетты. Хотя Алекс всегда утверждал, что этот эпизод не произвел на него ни малейшего впечатления, возможно, он послужил одной из причин срыва, который произошел годом позже.
Учитывая непростую психологическую обстановку, можно только порадоваться, что Генриетта на большую часть лета отправляла Алекса к учителям или друзьям. Одним из таких учителей стал русский эмигрант, который преподавал в Рош биологию – месье Имченецкий. Алекс всей душой к нему привязался. Каждое лето его нанимали, чтобы восстановить изрядно подзабытый Алексом русский язык. Первые свои каникулы они провели в пансионе в Бретани, вторые – в Каннах. Имченецкий, глубоко верующий холостяк, погруженный в литературу, заставлял Алекса читать русские стихи и романы и сумел возродить в нем страсть к родному языку, которую Алекс пронес через всю жизнь. Имченецкий преподавал ему классику – Толстого, Тургенева, Достоевского, Пушкина; учил чистому дореволюционному русскому языку, убирая из него примесь украинско-еврейских интонаций Либерманов. Впоследствии в эмигрантском кругу всегда восхищались аристократичностью и изяществом манер Алекса.
Другие каникулы проходили в более сложной эмоциональной обстановке. Однажды летом Алекса отослали в Сен-Жан-де-Люз, под присмотр Людмилы Красиной, старшей и самой ответственной из сестер – она была шестью годами старше Алекса, и он в нее влюбился. Другое лето он провел в Италии с матерью и Александром Яковлевым, который поощрял зарождающиеся художественные способности мальчика. Когда они вернулись в Париж, Яковлев пригласил Алекса к себе в мастерскую, чтобы учить его рисовать и написать его портрет. (Алекса на всю жизнь потрясла библиотека учителя – коллекция обитых красной кожей книг.) Приходя к Генриетте, художник неизменно заглядывал к Алексу, смотрел его рисунки и командовал: “Глубже!” Юноша так поклонялся Яковлеву, что много лет пытался научиться его стилю и писал такие же гиперреалистичные портреты.
Именно в мастерской Яковлева на Монмартре четырнадцатилетний Алекс познакомился с прелестной двадцатилетней Татьяной, которая недавно прибыла из России. Что интересно, Алекс всегда с удовольствием вспоминал эту встречу, а моя мать предпочитала ее не упоминать, потому что тогда было очевидно, что она на шесть лет его старше. Всё, что мы знаем об этой встрече, – угловатый подросток в восхищении уставился на взрослую красавицу. Татьяна же к тому моменту уже вращалась в высших кругах парижского и эмигрантского общества и не обратила на юношу ни малейшего внимания. В эти “веселые годы”, когда вся Франция пребывала в постоянной эйфории, Тата, как звали ее знакомые, ходила на вечера Жозефины Бейкер в “Кафе де Пари” и общалась со сливками общества: магнатами, художниками – друзьями Яковлева, и красивыми, неразборчивыми в связях барышнями Красиными.
Вскоре после знакомства с Яковлевым Алекс попал на мероприятие, которое предопределило его выбор профессии: Выставку декоративных искусств 1925 года. Это была самая крупная за всё десятилетие демонстрация искусства модернизма широкой публике. Особенно Алекса впечатлили графические работы Константина Мельникова в советском павильоне, где выставлялись конструктивистские эксперименты в оформлении книг, архитектуре и плакатном жанре. Впоследствии он рассказал своему первому биографу Барбаре Роуз, что эта выставка стала “одним из важнейших событий” в его жизни – “футуристические формы и структуры произвели на меня огромное впечатление”. Эта выставка, требования матери, чтобы он стал художником, пример Яковлева и впоследствии поощрение учителя рисования в Рош стали главными факторами, повлиявшими на то, что в юности Алекс пришел к искусству. В последние годы учебы юноша особенно преуспел в черчении – ему хорошо давались строгие формы. Эта предрасположенность проявилась четверть века спустя, на его первых выставках абстрактной живописи в Нью-Йорке.
К осени 1926 года Симон Либерман (к тому моменту он сменил имя на более западное) пришел в себя после нервного срыва. Он обустроился в новой квартире на авеню Фредерик Ле Пле. Семья наконец-то воссоединилась. Они впервые жили вместе с 1921 года, когда Алексу было девять лет. И уж точно впервые с революции они жили в такой роскоши. В новом доме Генриетта принимала цвет эмигрантского и художественного общества – помимо Яковлева, у нее бывал Жан Кокто, художники Фернан Леже и Наталья Гончарова[59], Сергей Дягилев и Бронислава Нижинская[60]. Но роскошь не обязательно означает гармонию. Предметом разногласий были не романы супругов – Симон и Генриетта давно смирились с неверностью друг друга (многие любовницы Симона, который в отличие от жены держал свои связи в секрете, были оперными певицами – в том числе моя любимая двоюродная бабушка Сандра, сестра Яковлева). Куда больше проблем вызывали деньги: мамаша, как Генриетту звали сын и муж, всегда нуждалась в средствах на оплату своих экстравагантных нарядов, и даже их роман с Яковлевым развалился после того, как она послала ему счет за дорогой набор чемоданов “Луи Виттон”.
Еще одним больным местом были странные отношения Генриетты с сыном. Причина, как она сама признавала, крылась в ее буйной любви к нему. В ее беллетризованных воспоминаниях открыто говорится об этой истерической, практически инцестуальной любви. Она признаёт: “всё в сыне очаровывает меня, эта любовь поглощает и мучает меня”, “я никогда ни к кому другому подобного не испытывала”. Кроме того, в Генриетте таилась врожденная страсть к драме. В юности Алекс наблюдал самые невероятные сцены: мать говорила ужасные вещи о его отце, клялась, что оставит его, срывала одежды и угрожала броситься с балкона. Когда ему было тринадцать-четырнадцать лет, он вернулся домой из школы и застал ее в слезах. Он никак не отреагировал, и она надавала ему пощечин, на что он улыбнулся и спросил: “Теперь легче?” Много лет спустя он вспоминал, что тогда в нем говорило британское воспитание – никогда нельзя показывать свои чувства.
Общество Либермана-старшего также мало утешало. Хотя в детстве Алекса они были близки, повзрослевшему мальчику тяжело было общаться с отцом. Когда к сыну приходили друзья, отец держался строго и сухо. Несмотря на проведенные в разлуке годы, Симон обожал “мамашу” и бесконечно ревновал ее к Алексу. “Я не мать, баловать тебя не буду”, – говорил он сыну, когда ругал его за что-то. Кроме того, по отношению к сыну он был так же скуп, как щедр с матерью; много лет он измывался над Алексом, заставляя его буквально вымаливать каждый франк или доллар, наслаждаясь его зависимостью. Между ними не было теплоты – и это сделало Алекса еще более беззащитным перед Генриеттой.