Литмир - Электронная Библиотека

А вещь эта — вот какая. С историей.

Вывели меня однажды на улицу и сказали «никуда не отходи, стой и жди». А я была послушной до идиотизма. Стою, стою, не двигаюсь никуда. Вдруг смотрю — у стены ямка. И светится. А в ямке окно. Глубоко так, заглянуть почти невозможно. Я и так, и сяк, голову набок, даже на корточки присела, хочу как-нибудь исхитриться и посмотреть, что же там. И увидела вот что: ярко зеленую поверхность, как угол лужайки, а по ней белый шар катится. Откуда и куда — непонятно. И только иногда по зеленому мелькнет чья-то тень. Так, макушка только. Видно, кто-то катает это шар. Зачем? И, кажется, не один. Что еще в этой комнате? И тогда я ложусь плашмя, и лицом приникаю к решетке и вижу угол какого-то помещения, а на стене висят… рога. Настоящие рога. Я такие видела у Оленя в сказке «Снежная королева». И понимаю, что между Зеленью и Рогами есть связь, как между травой и оленем.

Но почему все это под домом, где мы живем и ничего не знаем об этом? И что такое этот шар, который катится неизвестно куда и зачем? И какая такая тайна в этой зелени, что окрашивает собой окно, ямку и даже мою руку, если просунуть ее между прутьями решетки? Долго, видно, размышляю, потому что замерзла изрядно.

О том, как мне влетело — не скажу. Но зато узнала я две полезных вещи. Во-первых, что лежала она, то есть я, на решетке подвала Клуба Охотников, и, во-вторых, что дядя Ростик за это меня тоже по головке не погладит, потому что заглядывать в окна вообще нехорошо, а как нехорошо заглядывать в окна Клуба Охотников, дядя Ростик знает лучше других, потому что он там работает сторожем.

С тех пор я полюбила дядю Ростика, как Клуб Охотников. За все: за рыжие усы и седую голову, за то, что пахнет от него, как от переплетов папиных книг, за то, что ходит он не как все, а припадает чуть на одну ногу, и даже за его башмаки, один из которых чуть выше другого. И за то, что он иногда приглашает к себе в комнату и угощает слипшимися леденцами из круглой коробки с картинкой. И стол у него не как у нас, а низкий и длинный, а на нем молоток и маленькие гвоздики, а под столом много разной обуви. Ему все носят старую обувь, и он ее за это чинит.

Ну, чего я стою? Он не выйдет, у него громко говорит радио, а тетя Аня сказала, что когда дядя Ростик уходит, он включает радио на полную катушку, и что она скоро сойдет с ума. Интересно, когда? Не пропустить бы.

И все-таки я стою, и чего-то жду, и тяну время, как тяну его сейчас, через много десятилетий, потому что не знаю, как перейти, перешагнуть, перепрыгнуть из коридора довоенного дома через всю войну в наш двор, в май сорок пятого, когда слову Победа будет несколько дней отроду и все будут думать, что война ушла навсегда, а дядя Ростик пойдет через двор и остановится возле колонки, где мы берем воду, и к нему подойдет человек, который во время оккупации поселится в его комнате, здесь, за полоской номер «три», перед которой я стою (имя его, к сожалению, знаю, но помнить не хочу) подойдет и выстрелит несколько раз в упор. Я в это время буду идти через двор с бидоном. По воду.

Все. Больше ничего не скажу, потому что остальное не имеет значения.

Но, тогда, в коридоре нашей довоенной коммуналки, окончаний историй еще не было, все истории только начинались, и я твердо знаю, что дядя Ростик выйдет, и я его увижу, не сегодня, так завтра, а пока очень важно не расшибиться о железный сундук с острыми углами. Он где-то рядом, в двух шагах. Вечно царапаю то плечо, то руку, а тетя Аня говорит, что у нее уже ног не хватает, чтобы разбивать об этот сундук. Неправда, хватает. Я видела. Но до сундука еще две полоски — «четыре» и «пять». Там живут мальчики Валера и Рома со старшей сестрой Валей. Она совсем взрослая и ярко красит губы, но мне не нравится, что, проходя мимо, она говорит: «Ну и что, я уже не школьница», будто ее спрашивают. Их папа носит военную форму, а мама белую блузку, даже на кухне.

Над сундуком что-то висит. Кажется, корыто. Когда начнут бомбить, оно упадет и накроет собой кошку. Та будет долго орать, а потом ее вытащат — живой и невредимой, а Ромка скажет, что это у нее бомбоубежище такое — корыто. Рома вообще очень умный, из него будет человек, говорит тетя Аня. Валера будет военным, он хочет «как папа».

Но никто из них не вырастет и никто не состарится. Из всей семьи вернется только Валя, которую трудно будет узнать. Она будет стоять возле дома, переминаясь без конца с ноги на ногу, как грузины давят виноград, заглядывать в лица прохожих и говорить: «Я выхожу замуж, я выхожу замуж». И кто-то тихонько спросит:

— А как зовут твоего жениха?

— Лейтенант, конечно.

И так много дней, и так много лет.

Осторожно. Последний поворот. Острый угол стены вроде надкусили, и из него сыплется известка. Не испачкаться бы. Держусь на расстоянии, но не помогает, все рукава оказываются в пятнах. От темной матроски они плохо оттираются, и я знаю, что мне влетит. Мне вообще влетает за эти путешествия: вечно, мол, она влезает в какую-то паутину и пыль, и где только она ее берет. Ходить недалеко. Но оно того стоит. Вот оно, окончание пространства, дверь, распахнутая в жаркую кухню. Рядом с кухней живет толстая тетя, которая все говорит: «Когда я работала в Осовиахиме», но я ее боюсь и быстро миную ее дверь, чтобы поскорее очутиться в кухне, где всегда людно и светло. И плита, которая топится дровами. И гул примусов. И пахнет жареными семечками. И соседки колдуют над островками-столиками, а столиков столько, сколько полосок на полу в коридоре. И кошка Мурилка, когда к концу дня плита остывает, ложится на нее, как сфинкс.

А между плитой и окном, в углу, сидит моя няня Лукерья, грызет семечки и разговаривает с огромным, заросшим усами и бровями дядей. За глаза его называют Кавалер Степан. Мне нравится это имя: Ка-ва-лер. Когда Валера вырастет, у него тоже будет полное имя Кавалер. Однажды Кавалер Степан вложил мне в ладошку горстку семечек, очищенных от шелухи, а мне их почему-то (почему? — до сих пор в толк не возьму) запрещали строго-настрого. Няня Лукерья заволновалась: «Не можна дытыни». А дядя Кавалер Степан так просто говорит: «Трошки можна».

Лукерья легко соглашается, улыбается так, что курносый ее нос становится крошечным, и велит только потом попить водички, а я, дурья моя голова, возьми да и ляпни со всем чувством: «Спасибо, Кавалер Степанович!»

Толстая тетка Осовиахим начала так хохотать, что крышка от кастрюли упала на пол и задребезжала, словно тоже хохочет. А няня Лукерья страшно рассердилась: «Тоже скажут такое… он мне не такое глупостное слово. Он мне… товарищ».

Скоро Лукерья и Степан поженились.

А потом… ох, что будет потом.

29 сентября 1941 года — день расстрела в Бабьем Яру в Киеве. Каждый год в этот день заказывается Поминальная молитва — Кадиш. От нашей семьи называются четыре имени:

Давид Гринфельд

Сабина Гринфельд

Фрида Литинская

Моисей Литинский.

Ушли втроем

Они ушли втроем. Прадед Давид остался дома: по старости он уже не мог ходить.

Говорил сосед: «Дедушка молился с утра. То был Судный День. А потом…»

Подождите. Дайте войти в комнату в самом начале дня, пока в коридоре еще раздаются их шаги. Я тихонько стану спиной к окну и лицом к кровати, на которой сидит дедушка. Он раскачивается, прикрыв глаза, и ремни вокруг его рук такие же темные, как кожа, и кажется мне, что они приросли к ней, и он говорит — говорит, как поет, и ему вдруг не хватает воздуха, он сглатывает, делает вдох, и откуда-то из глубины горла достает оборвавшуюся нить звука и продолжает это свое бесконечное моление. Он знает то, о чем молится, и о том, что написано в толстой книге, что всегда рядом с ним, больше других, и к нему приезжают раввины из других городов учиться этому знанию. Чему — не знаю. Раньше не объяснили, а теперь спросить не у кого.

Я стою, потому что хочу знать не то, что происходило, а то, как это было. Вот сейчас войдут те трое, что уходят — куда? — и что-то ему скажут. Должны ведь что-то ему сказать. Первой подойдет его дочка, моя бабушка Фрида. Она высокого роста и держится всегда очень прямо, движения ее плавны, но она так нервничает, она не знает, что сказать, и говорит тихо, растягивая слова, и длинный старенький саквояж дрожит в руке. Она говорит, что уезжают они не надолго — нельзя долго жить на чужбине, — что присмотрит за ним Лукерья, пока они не вернутся. У нее в спешке выпала шпилька, и узел волос на затылке готов рассыпаться по коричневому платью — она всегда в нем выходит на улицу. А волосы у нее светлые и ниже пояса, я видела, как она по утрам их расчесывает. Сейчас она не замечает, что они в беспорядке. Она растерянно оглядывается вокруг, она рассеяна и может что-то забыть. Она часто что-нибудь забывает. И лицо ее печально. У нее и до этого дня лицо бывало печальным, я запомнила его таким.

3
{"b":"576094","o":1}