Не случайно моей любимой картиной было изображение мальчиков с едой. Много лет спустя, когда я уже прославился как ненасытный обжора, я обычно представлял это так, как будто восполняю утраченное в гетто. Это заставляло людей замолчать, но в этом не было ни капли правды. Я всегда любил поесть – всю жизнь, сколько себя помню. И не только я, но и все, кто меня окружал. Сегодняшние газеты пестрят кулинарными рецептами и отзывами о ресторанах, но все это пустяки по сравнению с тем, какую колоссальную роль играла еда в той жизни.
Большая часть моих детских воспоминаний связана с едой, с разговорами о ней, с секретными рецептами, со спорами о том, у кого лучше кухарка, с видом кладовой, в которой покачиваются колбасы «Пик» и «Херц» и связки сосисок, а за ними – разноцветные банки с запасами на зиму: варенье из сливы, клубники, абрикосов; вишневый, грушевый и персиковый компоты; маринованные и соленые огурцы – десятки аппетитных банок стояли рядами и ожидали своего часа.
Каждое утро мама обсуждала с кухаркой меню на обед и ужин. Это была длинная и основательная беседа. Блюда определялись по времени года. Калории не играли никакой роли, хотя мама иногда заставляла отца садиться на диету. В таких случаях после выступления в суде он тайком отправлялся в кафе «Слобода», чтобы полакомиться там гусиной печенкой с паприкой. Если я рано освобождался в школе, он брал меня с собой и заказывал мне пару сосисок с хреном (при условии, что я не проговорюсь маме). Раз в году летом, во время каникул в суде, отец ездил на две недели в санаторий в чешский Карлсбад, сбрасывал там десять килограммов и возвращался домой, чтобы снова быстро набрать их.
Двое моих дядьев (которые сообща владели фабрикой по изготовлению зеркал) и отец, самый старший из братьев, довольно часто выезжали на охоту. Иногда отец брал меня. Мы вставали в воскресенье в пять утра и ехали десятки километров в район деревни Кач, славившийся охотничьими угодьями. (Жители деревни гордились тем, что в ней в 1875 году родилась Милева Марич. Милева, дочь сербского офицера, была талантливой девушкой, и родители послали ее учиться математике в Швейцарию. Она встретила там студента-еврея, который был на четыре года моложе ее, они полюбили друг друга и поженились. Его звали Альберт Эйнштейн.)
Младший из трех братьев Лампель – Лаци – был самым серьезным охотником. В комнате с охотничьими трофеями на его вилле стены были увешаны оленьими рогами, а софу покрывала шкура медведя, убитого дядей в Карпатах. У дяди Лаци был дорогой охотничий пес, породистый пойнтер по кличке Лорд, с гордо поднятой головой и прямым хвостом, как и положено аристократу. В одно прекрасное, очень подходящее для охоты утро дядя Лаци заболел. После долгих уговоров он согласился дать пса моему отцу и дяде Пали. Когда мы вышли в поле, Лорд быстро обнаружил фазанов и согнал их. Отец и дядя Пали выстрелили, но ни с одной птицы не упало ни перышка. Мы продвигались за Лордом, продолжавшим держать след, пока снова не вышли на птиц, скрывавшихся в чаще. И снова взлетели птицы, и снова промахнулись два охотника-любителя. Лорд посмотрел на них с презрением, повернулся и побрел в сторону дома.
Я описываю не только свою реальную жизнь, но и ту, которая не состоялась. Отец хотел, чтобы я был похож на него, и я хотел того же. В некотором смысле я даже преуспел в этом. Нет ничего случайного в том, что я, как и он, стал юристом и журналистом – только в другой стране и будучи совершенно другим человеком. Иногда я спрашиваю себя, что было бы, если бы из истории исчез один год – с марта 1944-го по июнь 1945-го – год уничтожения евреев Венгрии и Югославии. Я жил бы в соседней вилле, а может быть, и в той же самой, унаследовал бы процветающую практику отца? Женился бы на красавице по имени Ружи, дремал бы в полдень в «господской» в кресле напротив картины на стене, а вечером писал бы в «Мадьяр Ирлап», одну из самых крупных венгерских газет, ностальгическую статью о покойном Махатме Ганди?
Глава 4
– Если ты не веришь в Бога, – кричал один ультраортодоксальный политик, обращаясь ко мне во время съемки телепрограммы «Пополитика», – так кто сказал, что ты еврей?!
– Гитлер! – рявкнул я в ответ.
В студии воцарилась тишина.
Бог не особо интересовал меня в детстве, а после Катастрофы я вообще перестал в него верить (сейчас-то я располагаю по этому поводу полной информацией – жаль, что у меня не было ее при жизни – мог бы творить чудеса со своей политической карьерой). Но это не значит, что я не еврей. Я – еврей в самом глубоком понимании этого слова. Иудаизм – это моя семья, моя цивилизация, моя культура и история. Меня смешат те, кто упорно продолжает инквизиторские расследования, чтобы определить, был я евреем первого или второго сорта. Абсурдна уже сама мысль о том, что вера в Бога делает иудаизм рациональным. Ведь по сути своей вера в Бога иррациональна, на то она и вера. А я в той же мере (и ни на йоту меньше) всем сердцем и душой верю в свое еврейство. Перефразируя известный монолог Шейлока из «Венецианского купца», могу сказать, что я – еврей, потому что у меня есть глаза, я – еврей, потому что у меня есть руки, чувства, привязанности и страсти; если меня пощекотать, я смеюсь как еврей; если меня уколоть, я истеку кровью как еврей; а если меня отравить, я умру как еврей.
Две популярные сплетни сопровождали мой упрямый атеизм, и обе они неточны. Первая состоит в том, что, как большинство европейских евреев, я был верующим, но потерял своего Бога в гетто. А вторая – что я рос абсолютным безбожником, в доме которого забивали свиней каждую зиму (и это правда), и что я ни разу в жизни не слышал молитвы (а вот это уже неправда).
Подозреваю, что источником первой сплетни был бывший главный раввин Израиля, мой друг рав Исраэль Лау. Мы с ним были наиболее известными людьми в Израиле из тех, кто пережил Катастрофу, и без конца спорили друг с другом. Он никогда не уставал убеждать меня «вернуться к иудаизму», а я никогда не уставал объяснять ему, что мне некуда возвращаться. После моей смерти он опубликовал статью, в которой описал нашу последнюю встречу, когда я уже лежал на смертном одре. В ней он написал: «Что касается отношения Томи к религии и религиозным, мне кажется, оно претерпело некоторую трансформацию». Как могут засвидетельствовать мои врачи и родственники, это дурацкое утверждение не имеет никакого отношения к действительности, и будь я сейчас жив, я бы с ним поквитался!
Источник происхождения второй сплетни – в одном из самых постыдных моментов моей жизни. Это случилось через две недели после моей репатриации в Израиль, когда меня, семнадцатилетнего мальчишку-солдата, прямо с корабля послали на курсы молодого бойца. В эти дни я был совершенно сбит с толку, не мог заснуть по ночам, и, как писал известный венгерский юморист Фридеш Каринти, «мне снилось, что я – два кота, дерущихся друг с другом». Однажды я проснулся на рассвете и вышел из палатки по малой нужде. И на окраине лагеря увидел шпиона! У него на лбу был квадратный радиопередатчик, к плечу привязана антенна, и он быстро-быстро тихо бормотал что-то, – видимо, передавал сообщения врагу. Я побежал к своему командиру и сообщил, что раскрыл иностранного шпиона. Командир расхохотался. «Ты что, – спросил он, – ни разу не видел еврея, наложившего тфилин для утренней молитвы?!»
Нет, не видел, но это не значит, что мы ничего не знали об иудаизме. Он играл в нашей жизни существенную роль, даже если и присутствовал в ней ненавязчиво.
Еврейская община Нови-Сада была неологической, то есть по сегодняшним меркам находилась где-то между реформистской и традиционной. У нас была великолепная синагога, одна из самых красивых в Центральной Европе, с огромным органом, позади которого располагался хор. Мужчины и женщины сидели раздельно, мужчины носили головные уборы и покрывались талесом. Мы читали молитвы на иврите, но не понимали ни слова. Раввин читал молитвы на сербском, который был официальным языком, но в коридорах синагоги и в ее женской части оживленно сплетничали на венгерском. Фактически мы все знали в равной степени три языка: сербский, венгерский и немецкий (который в наших краях предпочитали – как международный). Мы ходили в синагогу три раза в год: на Рош-а-Шана, в Йом Кипур и на Песах.