Пристукивая ребром ладони по столу, он сказал:
- В человеке - одна годность: к работе! Любит, умеет работать - годен! Не умеет? Прочь его! В этом вся премудрость, с этим безо всяких конституций можно прожить.
- Дай-ко мне ты власть, - говорил он, прищурив здоровый глаз до тонкости ножового лезвия, - я бы весь народ разбередил, ахнули бы и немцы и англичане! Я бы кресты да ордена за работу давал - столярам, машинистам, трудовым, чёрным людям. Успел в своём деле - вот тебе честь и слава! Соревнуй дальше. А что, по ходу дела, на голову наступил кому-нибудь - это ничего! Не в пустыне живём, не толкнув - не пройдёшь! Когда всю землю поднимем да в работу толкнем - тогда жить просторнее будет. Народ у нас хороший, с таким народом горы можно опрокинуть, Кавказы распахать. Только одно помнить надо: ведь вы сына вашего в позывной час плоти его сами к распутной бабе не поведёте - нет? Так и народ нельзя сразу в суету нашу башкой окунать - захлебнётся он, задохнётся в едком дыме нашем! Осторожно надо. Для мужика разум вроде распутной бабы - фокусы знает, и душу не ласкает. У мужика в соседях леший живёт, под печью - домовой, а мы его, мужика, телефоном по башке. Примите в расчёт вот что: трудно понять, кое место - правда, кое - выдумка? Когда выдумка-то издаля идёт, из древности, - так она ведь тоже силу правды имеет! Так что - пожалуй, леший, домовой боле правда, чем телефон, фокус сего дня...
Встал, взглянул в окно и проворчал:
- Экое дурачьё!
Постучал кулаком по переплёту рамы, а потом, укоризненно качая головою, погрозил кому-то пальцем... И, засунув руки в карманы, стоя у окна, предложил:
- Желаете - расскажу случай, может, пригодится вам? Жила в Муроме девица необыкновенно красива, до удара в душу. Сирота, жила у дяди, а дядя - приказчик на пристани, воришка, скряга, многодетен и вдов; племянница у него за няньку, за кухарку и за дворника. Было ей уже двадцать лет, и, по силе её красоты, сватались к ней даже весьма денежные люди, ну - дядя не выдавал её, невыгодно ему было даровой работницы лишиться. Влюбился в неё чинуша один - спился, пропал. Говорили - поп старался захороводить её, ему от этого тоже ничего не прибыло, кроме вреда и горя. Была она боголюбива, вся радость у неё - в церковь ходить да книги церковные читать. Любила цветы, - прекрасные цветы развела и в горницах и в палисаднике. Скромная, тихая, как монашка, и умилительной приятности глаза.
Помолчав, почесав скулу, он странно мигнул здоровым глазом и повторил:
- О таких глазах в сказках говорится хорошо. И вот увидал её хозяин дяди, купец, старик изрядно распутной жизни, увидал и - тотчас обезумел, ошарашило его. Целую зиму охаживал - не поддаётся, даже как бы не понимает ничего. И никакими деньгами невозможно взять её. Тогда он подстроил так, чтобы дядя послал её в Москву, по делам, а в Москве уговорил девицу ехать с ним в "Яр". И как приехала она в идольское капище это, присмотрелась маленько, - сразу как бы нагими увидала всех и себя самоё. Говорит старику: "Поняла я, чего вы хотите, и на всё согласна, дайте только хоть месяц вот так великолепно пожить". Тот, конечно, обрадовался и предлагает ей всё, что угодно, а сейчас - едем в баню! "Сейчас, говорит она, не могу я, завтра, говорит, суббота, схожу к вечерней, ко всенощной, а после - пожалуйте". И вот - прошло с той поры боле пяти лет, и теперь она самая дорогая распутница по Москве...
Он медленно откачнулся от стены, сел на стул, задумчиво и тихо говоря:
- Конечно, случай не из редких, если забыть, какова девушка была. Однако - поглядите, как силён соблазн фокусов! Совокупите случай этот с тем, что раньше говорено, и подумайте: живёт душа в плену тёмном великой скуки, и вдруг ей покажут такое... Вот он, рай! А это но рай, это - пыль! И не на жизнь, а - на час! Воротиться же от фокусов к домовому, к лешему охоты нет и немыслимо. И похоронена душа в земной пыли.
Он много знал таких похорон, все они были однообразны, и рассказывал он их всегда скучно, всегда так, как будто думал о другом, более значительном и глубоком. Смотрел в окна. Стёкла их снаружи покрыты пылью, закопчены дымом пароходов, сквозь их муть видна тёмная вода Волги, заставленной пристанями, баржами. Всюду на берегу - горы товаров, ящики, бочки, мешки, машины. Шипят и свистят пароходы, в воздухе - облака дыма, на камнях набережной - тучи пыли, сора, лязг и грохот железа, крики людей, дребезжат телеги, непрерывно идёт жизнь, гудит большая работа.
А один из людей, которые, создав эту суетливую, муравьиную жизнь, из года в год расширяют и углубляют её напряжение, - смотрит на свою работу сквозь грязное стекло равнодушным взглядом чужого человека и задумчиво повторяет:
- Не сразу... не вдруг...
О работе он говорил много, интересно, и всегда в его речах о ней звучало что-то церковное, сектантское. Мне казалось, что к труду он относится почти религиозно, с твёрдой верой в его внутреннюю силу, которая со временем свяжет всех людей в одно необоримое целое, в единую, разумную энергию, - цель её: претворить нашу грязную землю в райский сад.
Это совпадало с моим отношением к труду; для меня труд - область, где воображение моё беспредельно, я верю, что все тайны и трагедии нашей жизни разрешатся только трудом и только он осуществит соблазнительную мечту о равенстве людей, о справедливой жизни.
Но скоро я убедился, что Бугров не "фанатик дела", он говорит о труде догматически, как человек, которому необходимо с достоинством заполнить глубокую пустоту своей жизни, насытить ненасытную жадность душевной скуки. Он был слишком крупен и здоров для пьянства, игры в карты, был уже стар для разврата и всякого хлама, которым люди его стада заполняют зияние своей душевной пустоты.
Однажды в вагоне, по дороге в Москву, ко мне подошёл кондуктор и сказал, что Бугров просит меня к нему в купе. Мне нужно было видеть его, я пошёл.
Он сидел, расстегнув сюртук, закинув голову, и смотрел в потолок на вентилятор.
- Здорово! Садитесь. Вы что-то писали мне о босяках, не помню я...
Дмитрий Сироткин, пароходовладелец, старообрядец, кажется "австрийского согласия", впоследствии - епископ, нижегородский городской голова, издатель журнала "Церковь", умница и честолюбец, бойкий, широкий человек, предложил мне устроить для безработных дневное пристанище - это было необходимо того ради, чтоб защитить их от эксплоатации трактирщиков. Зимою из ночлежного дома выгоняли людей в 6 часов утра, когда на улицах ещё темно и делать нечего, "босяки" и безработные шли в "шалманы" - грязные трактиры, соблазнялись там чаем, водкой, напивали и поедали за зиму рублей на шестьдесят. Весною, когда начиналась работа на Оке и Волге, трактирщики распоряжались закупленной рабочей силою, как им было угодно, выжимая зимние долги. Мы сняли помещение, где люди могли сидеть в тепле, давали им порцию чая за две копейки, фунт хлеба, организовали маленькую библиотеку, поставили пианино и устраивали в праздничные дни концерты, литературные чтения. Наше пристанище помещалось в доме с колоннами, его прозвали "Столбы", оно с утра до вечера было набито людьми, а "босяки" чувствовали себя подлинными хозяевами его, сами строго следили за чистотой, порядком.
Разумеется, всё это стоило немалых денег, и я должен был просить их у Бугрова.
- Пустяковина всё это, - сказал он, вздохнув. - На что годен этот народ? Негодники все, негодяи. Вон они даже часов не могут завести у себя.
Я удивился.
- Каких часов?
- В ночлежном у них часов нет, времени не знают. Испортились часы там...
- Так вы велите починить их или купите новые.
Бугров рассердился, заворчал:
- Всё я да я! А сами они - не могут?
Я сказал ему, что будет очень странно, если люди, у которых нет рубах и часто не хватает копейки на хлеб, будут, издыхая с голода, копить деньги на покупку стенных мозеровских часов.
Это очень рассмешило его, открыв рот и зажмурив глаза, он минуты две колыхался, всхлипывая, хлопая руками по коленям, а успокоясь, весело заговорил: