Литмир - Электронная Библиотека

Удивительно, ну до чего ж поразительно к месту подчас фамилии!

Командует бывшим Петербургом Романов. А редактор «Звезды» в этом городе Холопов.

У нас критика и впрямь презерватив, в котором бьется уже прорвавшийся живчик. Она бдит. Предохраняет, чтобы, не дай бог, не забеременело общество какой-нибудь светлой мыслью. Еще повзрослеет, сорвет свои слюнявчики. И выйдет из своего затяжного полувекового детства. И вот вам Президент Всемирной ассоциации критиков (пока литературных) – Ив Презерватив. Чья парадная фамилия «Гандон» у нас звучит просто неприлично.

Казнин… Уж не Правосудие ли? Так оно и есть! Член Верховного суда СССР.

В литературном институте имени Горького, в этой кузнице писательских кадров, мечтающих о сладкой жизни, работает доцентом В. Безъязычный. Где ж ему, как не там, работать!

В журнале «Иностранная литература» – В. Бессловесный. Наверняка где-то работает и Бессовестный. Или Бессовестных, как бы намекая, что он не один.

Дорогами в Москве командует Придорогин (начальник ГАИ).

Именем «Правды» судит о живописи Членов. Бедная, и здесь ей не повезло!

Секретари горкомов и обкомов КПСС сплошь Тупицыны.

Даже администратор в Большом театре – Беатрисса Кувалдина.

Точнейшая символика.

ЦДЛ. Похоронщик писателей – Арий, то есть – смерть.

Редактор журнала «Здоровье» – Могила.

А редактор журнала «Овощеводство», помнится, был товарищ по фамилии Помидор.

Нарочно не придумаешь.

Интересно, кто редактирует журнал «Гинекология и акушерство», единственное место, куда можно сунуть стихи о любви?

И кто сидит в ОВИРе?

Конечно же Неотпускалкин. И еще Израилова.

Партийные Волковы и беспартийные Зайцевы. Смирновы, Тихоновы и ни одного Желябова.

А впрочем, ударил кто-то бомбой в Мавзолей, но вождь остался жив.

«Друзья, пока свободою горим…» А ну, веселее, друзья, вы горите или не горите? Теперь все вместе – раз, два – начали!

И ничего, что хор шарахался от взмаха дирижерской руки. И ничего, что торопился – баланду, небось, давно разнесли по камерам. Все одно Пушкин звучал у них дерзновенно и молодо.

Любую колыбель, даже революции, надо раскачивать.

В окна ленинградского Дома писателей глядит «Аврора», имеющая опыт разносить в пух и прах дворцы. Даже холостыми выстрелами.

Писатели, даже лояльные, всегда должны быть под прицелом. Тем более в этом городе, когда-то славившемся революциями. Хотя бывший хозяин Ленинграда Толстяков сказал, что «третьей революции не ждите! Не будет!».

Будучи в Ленинграде, я зашел в этот дом. Попал на вечер переводчиков. Меня попросили прочитать что-нибудь из братских поэтов.

Я выбрал в памяти гумилевский перевод и начал читать. Полагая, что это польстит ленинградцам.

На сцену выбежал какой-то шустрый человечек. И, пытаясь оттолкнуть меня от микрофона, стал взывать к залу:

– Мы не затем пятьдесят лет назад расстреливали мятежника Гумилева, чтобы сегодня в наш юбилей читать его, пусть даже переводные, стихи!

– А как же быть в таком случае с телеграммой Ленина? – спросил я человечка. – Ведь он так хотел спасти этого поэта!

– Если бы хотел, то спас.

О, святая простота! Она всегда обезоруживает.

Франко ведь тоже хотел спасти телеграммой Лорку. Почему-то всегда эти спасительные бумажки приходят поздно. Слишком поздно.

В Ленинграде, в этом самом подмосковном городе мира, есть дом, где полюбившегося гостя угостят любимым блюдом Николая Гумилева – яичницей на помидорах. Но главное, здесь покажут несколько тетрадей поэта, чудом спасенных. Это последние его стихи. Написанные за несколько часов перед смертью. Нет, это не стихи о рабочем, в которых он предсказал свою гибель.

Это были другие стихи. Эти святыни дают здесь читать только из своих рук. Они повествуют о жизни, которой ему оставалось в обрез.

О нем можно говорить без конца. О нем можно говорить до тех пор, пока он не заговорит сам. Но он уже никогда не заговорит.

Читаешь безвременно ушедших с этой земли, и даже собственная молодость кажется долголетьем. Но с годами холодеет сон, приближая вечные мерзлоты смерти, – думаешь ты, как бы извиняясь за то, что еще живешь.

Когда-то литература уходила под землю. Мерзлую в несколько метров. И пробивалась песней лагерной, блатной, народной. Она на время отставляла в сторону свои привычные жанры. Без карандаша и бумаги, она пела у колымских костров.

«Держи язык за зубами!» Держи литературу в памяти!

Почему все лучшее в нашей жизни случается на второй день после нашей смерти?

Марк Поповский

– Диктаторы приходят и уходят, а народ остается, чтоб новым было куда приходить. Вот так и к моей прабабке однажды пришел Халиф на час, а остался на всю жизнь.

– Да, надо сказать, фамилия у тебя – что надо. У других и псевдоним не потянет на такую. – И, порывшись в своих иудаистских познаниях, он тут же рассказал мне ее историю, а заодно и о краже.

«Хейлаф» – так у древних евреев назывался кинжал для закалывания жертвы. Надо думать, не человеческой. А впрочем, не исключено, что и людей, как барашков, резали тоже. Обычно держал его как бы верховный жрец. Седовласый и мудрый. С твердой рукой и вообще мускулистый. Надо думать, что это был глава – отец или дедушка клана, рода или еще какого семейства. Короче – это был не дряхлый старик, если наколупал столько. И жил по меньшей мере два, а то и три поколения. Потихоньку род его деятельности становился священным. Старик был деятельным (а род его рос и рос) и царственным. Со временем это занятие, торжественное и возвышенное, стало титулом, который и сперли нечистые на руку арабы. Позже они будут курочить еще и гробницы своих фараонов, как истые атеисты, мочась на их гнев. Очень уж им понравилось это, отливающее сталью, не ломкое и звучное имя. Посреди непрочного мира, сыпучего, как песок, лишь где-то у горизонта спекшийся в стеклянную полоску. Бог, наверно, на звук именно этого имени и кинул в тебя свою искру… А вот мне судьба кидала только нелепости. Одну краше другой. И он рассказал, как его более или менее добрый дядя, служивший на хлебокомбинате месильщиком ног и вор каких мало, кидал ворованный хлеб на звук. «Ку-ку» – и тут же кидает. Время было голодное, и семья только и ждала его попаданий. И дальние и ближние родственники только и делали, что шли и шли сюда, будто в Мекку. Словно дядя был ее заведующий. Однажды он, как всегда, через забор высоченный, да еще с колючей проволокой поверху, подкинул свою буханку – ржавую, ржаную и свежую. И угодил ему прямо в голову. Доброта убивает насмерть. Хлеб был тогда сырой и тяжелый. Еле выжил малец, с голодухи шатающийся по дворам. И певший популярные тогда песни по такому случаю объявившимся голосом. Открытый перелом черепа. Не говоря уже о сотрясении всего организма.

– Ты не представляешь – сколько было нелепостей в моей жизни! – продолжал рассказывать сосед. – Во-первых, ни один контролер общественного транспорта не верит, что я частично безногий. Каждый раз для полного убеждения они пинают мой протез. И спрашивают: «Не больно?» И видя, что мне действительно не больно, идут дальше. И заметь – я попадаюсь к тем же самым недоверчивым, пожалуй, самым недоверчивым, уже в силу своей специальности, людям. Я отработал нехромающую походку. И теперь хожу пешком. Мне надоело это битье в мою ногу. Пусть даже неживую. В собесе, где выдают (вернее, выдавали) мне крохотное пособие, поскольку я не инвалид войны, каждый раз спрашивают – а не жил ли я, случайно, в Ленинграде во время той самой Отечественной? (Это так они Вторую мировую войну называют.) Я представил им документы, что родился, вырос и возмужал в столице нашей родины. Только здесь и можно, между прочим, жить и мужать. А они мне: «Нет, вы лучше получше вспомните, а может, вы все же были в Ленинграде во время войны? В особенности нас интересует период блокады». Они подозревают, что я съел свою ногу. Посолил и отгрыз. А может, студень-холодец из нее сварил. Кто меня знает?! Идиоты! Я же в то время был мальчик. К тому ж абсолютно безвольный, да и нога у меня была тогда маленькая. Вчера на допросе мне приписали участие в давних чьих-то волнениях. Опять же в городе Ленинграде. Там лет десять-пятнадцать назад несколько шутников залезли ночью на Медного Всадника и натерли висюльки коню-красавцу. Уж чем они там натирали неодновековую патину, но потрудились отлично. Утром на фоне еще более потемневшего Петра Великого, оскорбившегося не меньше советской власти, – весь город, тоже когда-то Петров, купался в лучах. Но уже конской славы. Зрелище, в общем, было не пасмурное. Наконец-то улыбнулось Петра и большевиков творенье. Все еще окруженное блокадой голодной. Есть по-прежнему нечего. Разве что в юбилей той самой героической подкинут чего пожевать.

25
{"b":"575402","o":1}