А при чем здесь Пушкин?
Из незваных гостей хороша только Слава одна. Слава – другая сторона Забвения. Вдруг повернувшаяся к тебе лицом… Желтый, как электрический свет, идет восставший из небытия.
Кто бы это мог быть?
Вынимает барьерный пистолет Лепажа… И падает замертво вновь.
Приходят вчерашние люди, а мы – сегодняшние – мгновенно отбегаем в детство. Будто пущены часы назад. И планета хочет все переиграть заново.
Кому не нужна эта фора? Этот новый шанс? Мы сильны задним умом. Все мы мудры задним числом.
Назад сбегает всяческое время, облачное и без теней, солнечное и пасмурное, черное и красное, схваченное и ускользнувшее. И кто-то снова проигрывает свою дуэль. И кто-то снова ляпает, не подумав, глупость, точно так же, как вчера.
Мы добегаем до своего детства, а планета вновь проигрывает свою пластинку. Иглами полюсов проскакивая фальшивую борозду. Без дураков, всерьез. Неужели и впрямь решила начать все сначала?!
Ай да матушка-Земля! И снова, как когда-то, у моего поколения впереди целая жизнь!
А пока я опять оказался в своей трижды проклятой школе. Вот опять нас вывели на пыльный старый двор. На деревьях давным-давно лопнули кукиши почек. Им распускаться можно.
Быстрорастворимый кофейный рассвет. В Азии Средней даже утро смуглое.
Время голодное, а тем не менее нужна Канализация. Кто-то переваривает, а мы копай!
«Сегодня, – сказал военрук, – мы будет копать от забора и до… обеда».
А вот Эйнштейн не мог соединить Пространство и Время.
Как-то я опоздал на урок зоологии. Войдя в класс, я попросил разрешения сесть на свое место. Но преподаватель, продолжая урок, не обращал на меня никакого внимания.
Кончив объяснять, педагог встал и произнес:
– А теперь перейдем к ослу… – И, обращаясь ко мне, добавил: – Садитесь, молодой человек!
– Осла я послушаю стоя.
Класс от удовольствия хлопнул крышками парт… Я был исключен из школы.
Поэзия… Ты ей всего лишь щелку глаза, а она тебе взамен целый мир.
До чего же отчетливо представлял я себе будущее! Если бы у моей интуиции была рука – я бы пожал ее с удовольствием.
За стихи я был исключен вторично. Мне явно не везло с образованием.
Но зато, когда я начал писать стихи, посыпались предложения:
– Продай фамилию под псевдоним!
– Продай замысел!
– Но я не умею замысливать стихи. Они у меня пишутся уже готовыми.
– Продай хоть строчку… Ну хотя бы вот эту: «Манекены лучше нас одеты!»…
– Самому нравится. Да и какой смысл продавать породистую лошадь на мыло? Сам посуди – перетрешь в кашицу для беззубых…
– Ведь все равно не напечатаешь. Я бы переделал и протолкнул.
– Поймают с поличным. Меня узнают.
Потом воровали, не умея украсть. Но я был спокоен. Цензура – всегда на месте.
Потом цитировали, забыв назвать мое имя.
Но напечатать – не удавалось. Трудно было напечатать мои стихи даже под чужой фамилией.
Повезло только одной «Черепахе» – четыре ее строчки кочевали по книгам прозаиков и даже вставлялись в пьесы. Безымянно. Но стоило кому-нибудь авторизовать эти стихи, как их тут же снимали. Юрий Домбровский взял их эпиграфом к своей книге «Хранитель древностей». Предложили немедленно убрать. Потом он поставил их к «Лавке древностей». Но тут прикрыли лавочку!
Одному Юрию Трифонову удалось напечатать эти стихи с моим именем. Прямо посреди своего рассказа о герпетологах. Правда, к моему имени добавлено было слово «кажется». Когда я спросил его – а почему «кажется»? – он пояснил, что герой, декламирующий эти стихи, вообще сомневающийся человек.
И хотя в издательстве «Советский писатель» «Черепаха» появлялась раза четыре под обложками разных авторов, из моей книги эти мои стихи в этом же издательстве все же выкинули.
Спустя десятилетие мне удалось наконец во второй уже книге напечатать:
– Из чего твой панцирь, черепаха?
Я спросил и получил ответ:
– Он из пережитого мной страха,
И брони надежней в мире нет.
Листая верстку моей первой книги стихов «Мета», рассыпанной очередной раз цензурой, председатель идеологической комиссии Ильичев наткнулся на эти стихи и спросил:
– А это что, с юмором? – И, многозначительно помолчав, добавил: – Вот жалуются, что бумаги не хватает. А сами четыре строчки на отдельном листе печатают. Преступная расточительность! Безобразие!
Проблема с бумагой у коммунистов была всегда. Во время испанской гражданской в тридцатых Пабло Неруда (тоже хорошее падло) выпустил книгу стихов ура-патриотизмов… на бумаге, переработанной из франкистских знамен. А Миша Вершинин, ворвавшись на победных танках в Прагу в сороковых и первым делом первую попавшуюся типографию найдя, под дулом автомата заставил набрать свою книгу стихов… Сразу нашлась бумага. Пару очередей в потолок. И все дела. Тогда еще не было его знаменитой песни «Москва – Пекин». Это где «Сталин и Мао слушают нас». А то б перестрелял славян несчастных от нетерпенья. Слава богу, что еще не прославленный был. Задолго до него, когда с легкой руки Горького и Дзержинского уголовный мир тоже подался в писатели и поэты, а бумаги, естественно, не было, Павел Железнов, осужденный за убийство, но тут же ставший поэтом, – свою первую книгу стихов «От „пера“ к перу»1 не постеснялся выпустить и на туалетной. Сам Горький пальцем мазал на ней и ничего – классик…
Помню, я тогда ошарашил Ильичева, радеющего о бумаге.
– А вы знаете, вот уже несколько лет издательство «Советский писатель» дарит мне ко дню рождения заново отпе-
,П е р о“ – нож (блатной жаргон).
чатанную мою книгу в одном экземпляре. Четыре художника готовят обложку и шмуцтитулы. Десятки корректоров читают верстку и сверку. А сколько редакторов получают зарплату, редактируя меня? А набор? Сколько стоит каждый раз набрать мою книгу стихов, пусть даже в два с половиной печатного листа? А потом рассыпать и снова набрать? Мне просто неудобно принимать такие дорогие подарки. Поистине из-за своей малотиражности нерентабельны поэтические книги! Или, как говорят, убыточны!
– А где взять бумагу? – все о том же спрашивал командующий идеологией.
Вскоре, запыхавшись, появились и главные редакторы выпускавшего меня годами «Совписа». Кажется, на сей раз книга выйдет не в одном экземпляре.
Я настаивал на включении ранее выброшенных цензурой стихов. «Без этих пятнадцати, включая „Черепаху“, нет смысла выпускать меня в свет!»
Но здесь меня не спас даже ЦК КПСС.
Цензор Голованов – маленький человечек – оказался могущественней даже партийного Синода. Он сказал, что если я буду настаивать на этих уже однажды изъятых стихах, то он опять рассыплет мою отчаявшуюся выйти книгу.
Инструктор ЦК, которому поручили проследить всю эту катавасию, развел руками и сказал, что здесь никто не в силах что-либо изменить.
– Позвоните председателю Комитета по печати, – посоветовал я, – раз уж мне в кои-то веки патронирует Идеологическая комиссия в лице самого Ильичева…
– Я не имею права выходить на него. Да и вряд ли он меня послушает. Безопасность государства – превыше всего.
Этот услужливый клерк станет ректором Литературного института и Высших литкурсов. Возглавит приемную комиссию Союза писателей и будет одним из ведущих литературных критиков. Заместителем самого Ива Гандона – председателя Всемирной ассоциации критиков. Правда, ему однажды взыщут за то, что он назовет меня в числе пяти интеллектуальных поэтов России. Вот где куются кадры!
Проходя по коридорам власти с расширяющимися от этажа к этажу ковровыми дорожками. С урнами, постепенно из железных становящимися мраморными. Мимо отделанных красным деревом кабинетов с увеличивающейся роскошью. Я обратил внимание на фамилию «Романов». Среди прочих фамилий на медных дощечках эта брала числом. Какой же смысл был однажды свергать Романовых? Если опять их засилье?