Кроме этого ревнивца Отелло, папаша любил еще пьесу под названием "Тень". В последнюю неделю матушка, игравшая главную роль, брала напрокат кресло-каталку, потому что с самого начала и почти до конца спектакля она должна была изображать больную, навеки прикованную к инвалидному креслу. И вот матушка ездила в этом кресле по комнате, и я даже пугался при виде того, как она порывалась встать, но у нее ничего не получалось; папаша охотно возил ее из одной комнаты в другую, а матушка вела сама с собой длинные беседы, из которых выяснялось, что ее муж - знаменитый художник, пишущий прекрасные полотна в своей мастерской, однако матушка не может ходить, а она так мечтает выздороветь и побывать в этой мастерской, расположенной на другом конце Парижа. И папаша оживал, толкая перед собой кресло матушки, и проверял, как она выучила роль. Мне же казалось, что еще немного - и отец захочет, чтобы матушка и впрямь не могла ходить и всю жизнь ездила в кресле, как в этой пьесе "Тень". И мне вновь и вновь приходилось признавать, что матушка настоящая актриса, потому что в третьем действии, когда ей усилием воли удавалось подняться с кресла-каталки, я видел, что даже отец желал ей встать и шаг за шагом добраться до такси, дабы потом, преодолевая ступеньку за ступенькой, вскарабкаться наверх и застать там мужа с другой женщиной... И у матушки, когда она воображала эту сцену у нас дома, подкашивались ноги, она валилась на пол и медленно выползала из кухни в коридор, а потом ступенька за ступенькой - выбиралась во двор пивоварни, где стояла, опираясь о стену, так что пивовары думали, что у нее прострел, а матушка, совершенно сломленная, возвращалась в комнату, к своему креслу-каталке, которое ей пододвигал папаша, и когда матушка усаживалась в него, закутав ноги клетчатым пледом, отец снова радовался и возил ее по квартире, матушка же говорила, что такой она и останется до конца жизни. И папаша по меньшей мере неделю ходил счастливый оттого, что видел матушку такой, какой хотел бы ее видеть всегда.
Все эти пьесы, сыгранные за многие годы, я хорошо знал, но ни разу не побывал на спектакле в театре. Я чувствовал, что если бы я стоял там, прислонясь к одному из столбиков, поддерживавших балконы, я был бы весь красный - не от стыда, но от волнения, что внезапно что-то случится, что матушка забудет нужную роль и начнет играть другую. Уже сама мысль о том, что поднимется занавес и появится моя матушка, приводила меня в ужас: вдруг я увижу ее иной, чем хотел бы. Мне нравились толстые мамаши, которые вечно сидели дома, все в заботах о семействе, - примерно так же, как и отец желал бы видеть матушку скорее в кресле-каталке, чем всегда пританцовывающей. Кроме того, горожане при встрече имели обыкновение похлопывать меня по спине, вот, мол, сынок той дамы, которая так замечательно играет в театре, и вели себя со мной так, как будто я тоже играл в театре. Поэтому, гуляя по главной улице, или направляясь в школу, или возвращаясь домой, я всегда смущался оттого, что нигде в нашем городке мне не удавалось остаться в одиночестве: люди первыми здоровались со мной, дружески махали рукой, хотя я вовсе их не знал, разве что встречал на улицах. Потому-то я едва ли не украдкой пробирался в город и стоял в галерее под колоннами, и лавка со шкурами и старыми костями у меня за спиной была моим ангельским почетным караулом, а пан Регер - ангелом-хранителем, куча костей на задах его лавки и вонь звериных шкур служили мне порукой того, что люди обойдут это место стороной...
Вообще-то члены театрального кружка играли спектакли о самих себе, хотя пьесы были, разумеется, вовсе не о них и действие их разворачивалось в другое время и в другом месте. Той зимой начали репетировать "Шестиклассницу" . В пивоварню на читки приходили жены тех, кто бывал у нас на мясных пирах и ел куропаток и ломти хлеба со смальцем, и я сидел в кухне, не в силах сдвинуться с места от того, что видел и слышал. Матушка играла главную роль, которая ей вполне подходила, но когда я понял, что ее подруг собираются играть эти толстые тетки, то решил сначала, что они будут играть понарошку, так сказать, хохмить ради хохмы; однако уже после второй репетиции до меня дошло, что тетечки играют взаправду, что им кажется, будто никто, кроме них, этих самых толстух, не сумеет изобразить шестиклассниц. И они все очень старались и скакали по комнате, и после читок матушка ходила в театр в образе Тани, по уши влюбленной в учителя Сыхраву, а папаша, проверяя дома, как она выучила текст, закрывал один глаз лентой и был до того влюблен в матушку, что, подавая ей ответные реплики, томно вздыхал, у него даже дрожал голос, и, ссылаясь на то, что так матушка еще лучше запомнит роль, он сыграл с ней финал второго действия, когда Таня, выбегая из класса, роняет носовой платок. И вот отец встал на колени, поднял этот платок, поцеловал его, протянул руки к двери той комнаты, где скрылась матушка, и прошептал: "Таня!" А потом репетиции продолжались в театре, и матушка установила в пивоварне швейную машинку - для портнихи, которая шила гимназические костюмчики, дабы гимназистка Совова, гимназистка Мрачкова, гимназистка Валашкова по прозвищу Глупышка и моя матушка могли облачиться в синие, выше колен, юбки в складку и синие матроски и нацепить на головы каждая по большому белому банту. И в тот вечер, когда костюмы были готовы, к нам явились супруга пана аптекаря, и супруга пана судебного советника, и супруга пана учителя и, сияя, надели их; они переодевались в спальне, веселясь и хихикая, потому что уже вошли в свои роли. Глупышка кричала: "Девочки, у нас новый учитель! Говорят, он красавец, и у него только один глаз..." А Мрачкова отвечала: "Ему и одного хватит, а то посмотрел бы на нас обоими глазами и сбежал после первого же урока!" А Валашкова им: "Станем звать его Жижкой! А он и вправду ученый? Жалко, что он не ведет уроки любви, я бы, пожалуй, ходила на дополнительные занятия". А я сидел на кухне, опершись о стену, и мне было так стыдно, что на лбу выступал холодный пот, и я краснел от того, что слышал; когда же распахнулась дверь спальни и в гостиную, прямо под горящую люстру, выбежали четыре гимназистки в плиссированных юбочках и матросках, а главное, с торчавшими на головах огромными бантами... и они держали друг дружку под руки, и прыскали в ладошки, и ковыляли в туфлях на высоких каблуках... тут-то я и понял, что "Шестиклассница" - это конец всего их театра. А матушка вбежала самая последняя, тоже в образе гимназистки, она неестественно смеялась, да и все эти дамы смеялись, причем видно было, что они знали, что фальшивят, но они держались за руки, помогая друг дружке поверить в то, чего не было: в то, что им под силу по-настоящему перевоплотиться в шестиклассниц. И они свистели и кричали, и у них то и дело подворачивались каблуки, но в конце концов все дамы надели шубки и пешком отправились в город, чтобы продефилировать по главной улице, и зайти в гостиницу "На Княжеской" выпить горячего чаю, и показаться горожанам в качестве живой рекламы того, что вскоре представят в местном театре. И тем вечером я понял, что дядюшка Пепин с его морской фуражкой - в сущности нормальный человек.