Все эти издевательские сарказмы исходили из самых глубин его потрясенной души, неустанно кипевшей презрением к тем, кто, вместо дела, всю свою жизнь отдавал на усердную подготовку к нему. Всю неоглядную кучу бездельников, которая каким-то замечательным образом составилась из хороших образованных русских людей, так полюбивших обнимать всю Россию и определять с математической точностью ее светлую будущность, вознамерился испепелить он своим ядовито-насмешливым словом, испепеливши, как водится, прежде себя самого, поскольку и сам по месяцу, по два, даже по целых полгода не касался пера. Мрачная тоска набрасывалась на него в эти страшные месяцы, как голодная злая собака, и с такой яростью хватала и рвала его на клочки, что в своем сочиненном герое он явственно видел себя самого и против себя оборачивал неподдельное негодованье, грубо потешаясь над самым заветным своим, уничижительно передразнивая себя самого: так же обширно были замыслены и «Мертвые души».
Однак ж до чего скверно все это написано им! Сколько невнятного, смутного, набросанного точно во сне! Сколько излишнего! Сколько топтанья на месте, круженья, тогда как слово поэта должно поражать, как выпущенная из лука стрела!
Он преобразился, вскипел. Долой это пошлое имя, без нужды растянувшее фразу и уводившее читателя от себя самого, ибо набитый всяким лукавством читатель уж так и призадумается об каком-то дуралее Андрее Ивановиче и не поспешит поразмыслить над тем, каков же он сам дуралей. На место этого имени – короткое и безличное «он»!
Долой еще неверное слово «действительно», которое без всякого толку путало смысл! Долой это слово «занятие», хотя бы затем, что поблизости вставилось слово «заняться»! Да и вместе с ним долой две строки, промедлявшие действие! Все это сжать, уплотнить! Все заострить и стремительно выпустить в цель! Да прибавить соли еще! Что прибавить? А прибавить насмешку над всем нынешним нашим бездельем! И тогда получится так:
«За два часа до обеда уходил он к себе в кабинет затем, чтобы заняться сурьезно сочинением, долженствовавшим обнять всю Россию со всех точек – с гражданской, политической, религиозной, философической, разрешить затруднительные задачи и вопросы, заданные ей временем, и определить ясно ее великую будущность, словом – все так и в том же виде, как любит задавать себе современный человек. Впрочем, колоссальное предприятие больше ограничивалось одним обумываньем. Изгрызалось перо, являлись на бумаге рисунки, и потом все это отодвигалось в сторону…»
Он полюбовался этим плодом своих сердитых усилий и вдруг обомлел.
Боже мой, вот она – могучая сила и непредвиденная власть творчества над несовершенным земным человеком!
Навастривая жало этой стрелы, выпуская еще в первый раз, он метил не в одного Константина, изгрызавшего множество перьев тоже над сочиненьем большого объема и тоже, разумеется, касавшегося до великой будущности России, однако ж эта стрела, подобно замысловатым орудиям австралийских туземцев, вдруг поворотила назад и впилась в самое сердце несчастного создателя своего!
«Обнять всю Россию… разрешить затруднительные задачи… определить великую будущность…»
Так ведь это ж он сам! Это же он, под необъятностью замысла обратившийся в черепаху, едва ползущий второе десятилетие над бесконечной поэмой своей! Это ж поэма его, которой в впрямь не видно конца! Это же он столько времени ограничивался обдумываньем бескрайнего своего сочинения, то впадая в тоску, то с преступной медлительностью поворачивая из стороны в сторону всякое слово, словно бы отыскивая пристойный предлог отодвинуть завершение в какие-нибудь баснословные времена, отстоявшие от нас на века!
И вновь отодвинул, подлец! Усталому автору надобно, изволите видеть, пуститься на юг, холодновато в Москве, то да се, без него сестренка жениться не в силах! Да что юг! А в самой-то Москве? Разве как должно трудилось в бестолковой первой столице? Тоже поизрызено перьев…а дело всей жизни…Ведь именно дело всей жизни, ведь хоть это-то он сознавал! Однако ж и сознанье того, будто вершит дело жизни, уже не подвигало его беспрестанно вперед и вперед!..
Нет горше и верней доказательства истины, в какой он барахтался сточной канаве, в какой он завалялся грязи. Пороки, небрежение, лень забрались и со всех сторон одолевали его!
Нечего на зеркало пенять, коли рожа крива!
Он кривился и мотал головой. Что-то взлохмаченное моталось по мутной округлости самовара. Он с болезненным удовольствием уставился на изломанное свое отраженье, с мстительным чувством размышляя о нем.
Что за рожа, Боже ты мой! Ну, Андрей совершенно Иванович, этот Тремалаханского уезда, беспримерный байбак, сукин сын!
И скособочился, чтобы выставиться еще отвратительней, чего и достиг: пятно на мглистой округлости давненько не чищенной меди, безобразно задергавшись, расплылось в ширину.
Хорошо… уже почти хорошо… однако ж можно и лучше…
В каком-0то самозабвении скорчил он самую мерзкую харю и вывалил, себе на горчайший позор, свой длинный острый язык, издевательски изворачивая гибкий, до ехидства насмешливый гаденький кончик.
Вот это так так, это было как раз!
Безвольный подбородок, бесформенный рот, бесцветное личико мозглявого испитого кретина, пустые глазенки какого-нибудь иссеченного бессердечным отцом идиота и эта груда волос, как будто у лешего, торчавшая дыбом.
Он увлекся, начиная принимать представленье всерьез, и все злоязычнее становились колючие мысли, какими себя он казнил. Уже становилось безоговорочно, абсолютно понятным, отчего никогда, то есть почти никогда, не трудился он по влечению сердца, а вечно заставляя себя, понуждая к перу, насилуя свою раскисельную волю.
Так все и было, конечно. Оттого-то иные годам к сорока обзаводятся собранием сочинений чуть не в сорок томов, а он кое-как вытащил из себя четыре жалкие томика и уже десять лет делал вид, что созидает, творит величайшую поэму свою, а в действительности отлынивал от нее все десять лет, пользуясь самым малым, малейшим предлогом, отлынивал и без предлога, ноги иззябли, насморк, желудок шалит – что за нелепый предлог!
Этакой шельме следует быть посмирнее!
Отложивши тетрадь, он самым тихим, самым кротким, самым непритязательным голосом попросил переменить самовар, чуть не отвесивши низкий поклон, так что широкотелый служитель трактира смерил его съеженную фигуру презрительным взглядом, нехотя принял за черные ручки остывший уже самовар и неспешно, словно нарочито замедленно вытащил вон.
Так же тихо и кротко, в ожидании чая, обошел он кругом грязноватую залу, разглядывая низкий, в мелких трещинках потолок и серые стены в водянистых потоках, в брызгах вина.
Отвращение так и толкнуло его. Ему хотелось воздуха, света. Все еще сохраняя крайнее смирение наипоследнего грешника, подступил он к окну, за которым ковыляла неспешно, с ленцом, обыкновенная русская жизнь.
В этой жизни пристрастно, настойчиво, пристально отыскивал он уже много лет, с той самой минуты, когда приступил ко второму тому поэмы, что-то живое, одушевленное, свежее, хотя бы один единственный слабый намек, который надоумил его, позволил наконец разглядеть, угадать, уловить обострененным чутьем, что она все вертиться, переменяется, пусть хоть нехотя, туго, с трудом, однако ж повертывается куда-то, уж если не прямо вперед, как мечталось ему, так хоть в сторону, лишь бы не стыла прогнившей колодой на одном и том же истоптанном болотистом месте!
Ему слабейшей черточки бывало довольно, чтобы в дживых подробностях воскрешать картины настоящей, прошедшей или будущей жизни, ему случайной встречи в пути доставало подчас, чтобы выступил быт и нравы сословия, он по нечаянно заслышанной фразе умел отгадать настроение, образ мыслей, а подчас и отношения между теми, кто говорил.
Ему бы хоть слабую тень от намека!
И он с неистовой жадностью впивался во все, что ни попадало в жизни навстречу, всякую черточку, шапочное знакомство, бурчливое восклицанье, несколько мелкой дробью просыпанных слов, и с замиранием сердца, тревожно, взволнованно ждал: вот наконец, наконец перед взором его обрисуется то, что до сей поры виднелось ему лишь в одной пылкой фантазии сочинителя, в воображении желавшего послужить благу отечества, в мыслях сознавшего свое собственное ничтожество, в мечтаньях того, кому нестерпимо смердело это ничтожество и кто усиливался сделаться лучше, хотя бы самая слабая тень, хотя бы всего только тень от промчавшейся тени, и не было бы границ его счастью, и с самой стремительной скоростью полетел бы, окончился бы весь второй том, и о третьем можно бы было мечтать без боязни, и в бешенстве споро и с живостью подвигавшегося труда уже не мнилось бы снова и снова ему, что погряз в бесконечных в неистребимых грехах.