Люди тоже шалеют от силы и веселья и работают так, будто в эту именно смену, в этот именно день надо закончить некую всеобщую работищу, после которой ахнет человечество изумленно-растерянно:
— А ведь это мы счастье сработали, гляньте-ка, люди!
А в одиночестве человек, бывает, встанет под широким небом на высокой горе над глубокой долиной и вдруг поймет невнятный зов бессмертия и светлую смертность своего слияния с природой.
В такое лето — урожай на грибы, на ягоды, на кедровые орехи и на счастливые свадьбы — по осени. А сама осень приходит золотая, светлая и пронзительно красивая, потому что нельзя, невозможно ей сразу после такого лета быть обычной — плаксивой, промозглой и раскисшей.
…Невероятная уродилась тогда и к августу вызрела на старых гарях малина! По левобережному крутогорью, но распадкам, крутым и загадочным, по старым отвалам вдоль реки, по всему пригреву и даже по «сиверам» созревала таежная чудо-ягода.
Это вам не садовая изнеженная ягодка со слабым ароматцем и жидковатой слащавинкой! Таежная малина до того духовита, что пьянеешь от сильного и тонкого аромата, как от самого благородного вина — мягко, волнующе и неотвратимо. На солнцепеке она не крупна, ярка до черноты от загара и сладости. Но — слаба, недолго держится под солнцем: вчера еще была зеленовата, а ныне — темно-багряна и от дыхания осыпается. Другое дело в тени. Под одиноким ли кедром, под скалой ли, в вечно ли затененной щели распадка или, наконец, просто под густым черемушником да рябинником зреет медленно, глубоко, крупно — каждое в ягодке зернышко, как у ежевики, в особицу! Цветом нежна неизъяснимо и покрыта не загаром, а пушком тончайшим, как самый лучший из персиков. Запах же под стать всем остальным качествам — и нежен, и силен, и густ, и бесконечен…
Спеши ты по самому важному делу или по самому горькому — хоть бы на поминки, не к месту будь сказано, звать, — пеш или вершный, а попала тропа в малинники, и уже замедляешь движение, что-то забыв, а что-то неведомое вспоминая; и вот уже слез с коня, и вот шагнул под густую черемуху, которой еще не приспело время, или через вовсе пустопорожнюю бузину; и вот подставил ладонь под самую крупную, самую духовитую, самую спелую ягодину, а она только и ждала — капнет тепло и невесомо тебе в ладонь, оставив после себя белый конус на ветке; и ты не кинешь ее в рот, а сперва подивишься, как это жесткая твоя ладонь ощутила прикосновение ее нежности и как сразу отступили смущенно грубые запахи твоего и конского пота, черемуховой горечи и пихтовой смолы, а до мягкого головокружения непрерывно и тонко пахнет малина!..
Таежную малину не едят весело и жадно, как спелую смородину, ею даже не насыщаются, смакуя, как загадочную чернику, — ее вбирают целиком, всем вкусом и пониманием, наслаждением и мудростью, как вбирают подлинную красоту. Потом говорят, что в малинниках, как в хмельниках, голова начинает болеть и человек расслабляется. На самом же деле — какое там с хмелем сравнение, просто люди пьянеют от непривычного ощущения красоты.
Конечно, в ту пору все женщины, девчонки и парнишки, все старухи целыми днями пропадали в малинниках. Мужикам не до того было: работа на золоте ручная, тяжкая, ухлещешься за смену с кайлой да с лопатой, стачкой или бревнами, так впору до стола да в постель. А все, глядишь, идя с работы, забредут в малину, кладут задумчиво ягоды в рот, да подолгу, потому что малиной никогда не наешься с куста. Потом кто-нибудь заметит удивленно, что вот, гляди-ко, и не сыт еще, а отдохнул!
…В тот развеселый день ушли мы гурьбой подальше от бараков по левому крутогорью — всегда кажется, что подальше ягода самая рясная! Поначалу звонко аукались женщины, взревывали дурными голосами парнишки, пугая девчонок медведем, и все потихоньку разбредались по склону.
И затихали, умолкали.
Тут ведь вот какое колдовство — малина шума не любит. Любит задумчивость, мягкость движений и понимание красоты вокруг тебя. Иная женщина набредет на богатую «пасеку», где чудо-ягоды висят — вздохнуть боязно, да и замолчит. И ягодой залюбуется, и сноровистой работой своей: малина чуткие руки любит и на сбор неподатлива, берешь берешь, а гляди — все полведра… Другая, может, пожадничает, стихнет нарочно, чтобы кто-нибудь не подошел близко: все одна оберу! А там — тоже задумалась, затихла, про жадность свою забыла, только руки работают, сама себе нравится. А у иных, как у меня, — ведро переполнено и душа тоже. И так словно сливаться с незнойным солнцем, теплым и нежным ароматом ягод, с грустноватым непонятным счастьем позднего лета.
Словом, были люди и — нет. Недалеко и разбрелись, а как растаяли, никого не видать. Я Герку, братишку своего, глазами поискал. Белая его головенка серебром горела на скале-выступе неподалеку. Не зря все смеются: Гершу ни в кустах, ни в траве не потеряешь, глянь, где солнышко на земле светит, — вот и он.
Поставил я в тенек под колодину ведро с малиной, рубахой накрыл — пусть улежится, после еще маленько доберу, — полез к Седому, к Герке. Скала отсюда, с гребня, невысокая, лезть удобно, а в распадок обрывается стеной метров в двадцать да с двумя карнизами. Вершина, как стол. Лег я на спину, давай загорать. А Седой весь вытянулся — вниз, под скалу смотрит. Лежу, расплываюсь тихонько в легком от солнца и душноватом от камня зное. Хотел отругать Седого, зачем ягоды на солнце оставил — отмякнут ведь, да поленился. Так в дремоту и клонит…
И тут слышу непонятные звуки. Вроде ручей бормочет, да уж больно густо. То вдруг, похоже, свинья зачавкает, только помягче, помузыкальнее будто.
Седой меня под бок толкает, я повернулся на живот, гляжу со скалы вниз. Постой, да какой же это ручей? Он же в распадке, метров триста вниз, да полуживой в бездождье! Чугуна и вовсе далеко вправо в долине. Правда, вон бабка Голощечиха по-над устишкомь ручья малину берет, как раз где два омутка круглыми зеркальцами блестят. Хорошо видно старуху. Но не она же хрюкает, да и не услыхать бы ее… Опять меня Седой под бок локтем, сам совсем вниз свесился. Я подтянулся на голом пузе к нему и понял — не туда глядел. Прямо под нами, под скалой, площадочка до того густо малиной заросла, как в саду, да такая рясная и крупная ягода — отсюда видать.
И… медведь сидит в малине. Сидит как толстый мужик в рыжей дохе, лапы-ноги раскорячил, лапами-руками ветки малины к себе подтягивает и — ягоды в рот. Да ловко так, что ни одна ягода с куста не сорвется, не сронится!
— У-ум-м-чамм-мчамм-хыр-рра-шша! — кажется, выговаривает от удовольствия. Косолапый сластена обсосет все ягоды, так что белые пенечки только останутся, прямо на заднице юзом передвинется и — новую партию кустов подтягивает осторожно и новые ветки с ягодами в пасть. Честное слово, мне даже показалось, что он глаза от удовольствия прижмурил, а ворчит-хрюкает совсем не без приятности, музыкально.
…Ах, Седой, Седой! Лет тридцать, как не больше, прошло с той поры, теперь он и вправду седой, и две моих племянницы растут у него в Якутии — пожалуй, теперь постарше, чем он тогда был. А до сих пор не узнал я, нарочно или невзначай он тогда так сделал? Наверно, нарочно все-таки: лукавый рос, затаенно-веселый парнишка. Толкнул Седой ведро с ягодой, да так ловко, будто целился долго.
…Тоже и медведя надо понять: сидел себе, ягодой угощался-лакомился. Тепло, тихо, сладко — блаженство! Вдруг — сверху малина посыпалась, как дождь, и тут же: бряк!.. дзыннь!.. тр-рах!.. — какой-то страх-ужас сверху летит, грохочет и — по башке! Да со звоном, с дребезгом! Медведь взвился вначале со щенячьим растерянным визгом, потом рявкнул дурнинушкой! Мы вскочили на своей скале и в свирепом восторге камнями в него сверху! Да с воплями!
Косолапый рванулся вверх, обтек скалу слева — то то бы добрался до нас! — но тут прямо перед ним три женщины выросли. Представляете, каково они взвизгнули-взревелись, как со звоном полетели на камни ведра и одно — медведю под ноги! Медведь ударился об этот визг и грохот, как об стену с разбегу. Ухнул, рявкнул, взметнулся на дыбы, резко, как цирковой конь, повернулся на задних лапах да — вниз с крутосклона, как нырнул!