И, приближаясь к своему одинокому дому, она вдруг пожелала в глубине своего сердца, чтобы не оказалось матери у этого юноши. Но тут же сама упрекнула себя: «Ой, что это со мной такое? Как не стыдно? Прости мне, боже. Что это я?»
Но, упрекая себя так, она вспомнила ту ночь, когда лежала рядом с юношей на верхнем полке бани, придерживая его в трудном положении на боку, и как вдыхала теплый запах его молодой кожи, так похожий на запах кожи ее сына. Да, как счастлива будет твоя мать, мой бедный мальчик, когда ты вернешься к ней и обнимешь ее. Если бы ты знал, как счастлива бывает мать, когда ее обнимает сын, особенно после разлуки. И твою мать ждет это счастье, если она у тебя есть, конечно. Если она есть. Неужели есть? О боже, прости меня…
Вернувшись домой, она закончила свои дела по хозяйству и заторопилась к бане, но у двери внезапно остановилась. Ей послышался стон изнутри. Она выждала немного, прислушиваясь. Да, он стонал. Значит, ему так плохо, бедному. Но стоило ей войти внутрь, как стоны прекратились.
Она включила свет и взглянула вверх. Юноша лежал на боку лицом к ней, и глаза его были закрыты. Но он, конечно, не спал, и по лицу его было видно, как сильно он страдал от боли в ранах. Она встала на нижнюю ступеньку и дотянулась рукой до его лица. Оно было влажное, хотя жаром не пылало. Приложив ладонь к его лбу, она спросила ласково:
— Очень больно, мой мальчик?
Но в ответ на ее ласку он повел себя странно и неожиданно. Резко отстранив свою голову от ее ладони, он приподнялся на локте и, глядя сверху вниз прямо ей в глаза, заговорил вдруг слабым голосом, в котором слышались и стон и плач и который то звучал нормальным юношеским баском, то срывался на шепот.
Она отпрянула, услыхав этот голос. Но не голос ее поразил, хотя и он звучал необычно, пронизанный стоном и болью. А поразили ее слова, произносимые его запекшимися губами. И не потому, что в этих словах содержался какой-то страшный для нее смысл. Нет, какой там смысл! Их смысл не дошел до нее, ибо это были непонятные для нее, чужие слова. Но звуки этих слов были знакомы ей. Потому-то и поразили они ее. Это был русский язык. Вот что заставило ее отпрянуть назад. Это был язык ее смертельных врагов, язык тех, кто убил ее сына, ее мужа. И он, вот этот самый, которого она пригрела в своем доме, тоже был из их проклятого стана.
Она ни слова не понимала из того, что он ей говорил, и только пятилась все дальше к двери, глядя на него с ужасом. Свет лампочки падал на его лицо сбоку, и от этого яснее обозначились на нем выступы скул и челюстей и глубже казались впадины между ними, выявляя его изможденность. Слова вырывались из его рта прерывисто. Почти после каждого слова он переводил дыхание. И видно было, что даже самое дыхание причиняет ему боль. А говорил он ей по-русски такие слова:
— Никакой я тебе не пойкани…[3] Хватит в прятки играть… Все равно конец… Это твои постарались… На радостях, что к дому ближе очутились… Нашли на ком силу испробовать… Целым батальоном… Герои… Ну, что стоишь? Иди, зови своих полицейских… или кто у тебя там? Беги… Доноси… Награду получишь… За доблесть…
Она все пятилась, пока ее спина не коснулась двери. Он потерял ее из поля зрения, но продолжал говорить:
— Иди, иди… Торопись… За наградой… Еще бы! Смертельного врага в плен взяла… Как не прославиться!.. Иди… Больше от вас и ждать нечего… Так воспитаны, в ненависти… Слепыми были — слепыми остались… Иди…
Он говорил это, сдерживая стон, который явственно прорывался сквозь каждое его слово— так трудно ему они давались. И когда она вышла в предбанник, этот стон прорвался наконец наружу, заменив слова. Она вышла из предбанника в темноту ночи, прикрыв за собой наружную дверь, но даже после этого не переставала слышать его стоны, сопровождаемые злыми словами на ненавистном ей языке.
Придя домой, она опустилась возле стола на скамейку и долго сидела так, положив локти на стол и глядя немигающими глазами в черноту окна. В жизнь ее снова вторглось что-то унылое, безрадостное и пустое, как эта чернота за окном.
По справедливости, его убить надо! Да, да! А что вы думаете? Ее сына могли убить, а она не может? Ведь они же и убили, вот эти самые. А кто им дал право? Она тоже имеет право. Она мать. Она тоже убьет. Пойдет сейчас и убьет. За кровь сына она тоже прольет кровь. Кто ее остановит? Кто скажет, что она не должна убивать? Она должна убить. Обязана убить. Это ее враг. Убить его надо, убить!
Однако она сидела и не двигалась, глядя в черную пустоту ночи, и внутри у нее тоже постепенно становилось все более черно и пусто. Ничего там скоро не осталось, у нее внутри, никаких намерений, никаких желаний. Просто так она сидела в темной комнате и смотрела в темноту, и в душе у нее была та же бездонная темнота. Посидев так еще часа два без всякой мысли, она устало поднялась и, медленно подойдя к своей разоренной кровати, свалилась на нее не раздеваясь. Сон долго не приходил к ней, лежавшей без мысли и без движения, но в конце концов одолел ее.
А проснулась она, как всегда, перед рассветом, нона этот раз не отдохнувшая, а вялая и опустошенная, с тяжестью в ногах. Что-то надо было предпринять относительно забредшего к ней в дом врага. Подумав немного, она решила попросить Вилли, чтобы он, когда отвезет молоко в Мустакоски, сообщил в полицейский участок о раненом русском партизане, подобранном в деревне Раякюля. Пусть придут, заберут и поступят с ним как надо поступить. Значит, оставалось только дождаться приезда Вилли.
Остановившись на таком решении, Вилма вышла во двор, держа в руках подойник и ведро с теплой водой. Пейкко уже дожидался ее возле крыльца. Увидев ее, он завилял хвостом и запрыгал из стороны в сторону, а когда она направилась к хлеву, кинулся ей под ноги, словно намереваясь помешать ей туда идти. Она замедлила шаг, чтобы не наступить на него невзначай. А он продолжал кидаться ей под ноги и с явной неохотой пятиться задом перед ее шагающими ногами.
— Что с тобой, Пейкко? — спросила Вилма, заметив что-то не совсем обычное в поведении собаки.
И пес, уяснив из этих слов, что на него обратили внимание, кинулся от нее в сторону. Но, видя, что она продолжает свой путь, он тотчас же вернулся и, слегка заскулив, запрыгал перед ней опять, препятствуя ее шагу.
— Да что с тобой такое сегодня? — повторила она удивленно.
И пес в ответ на это восклицание опять кинулся от нее в сторону, отбежав на этот раз дальше. И, отбегая, он то и дело озирался на бегу, словно проверяя, не догадается ли она пойти за ним. И тогда она поняла, что он вел себя так неспроста. Что-то он хотел этим сказать, обратить на что-то ее внимание. И бежал он прямо в сторону бани. Господи, что же там такое? Тревога сжала ее сердце. Она поставила ведра на землю и поспешила за Пейкко. А тот, завидя это, громко залаял, и уже не останавливаясь, помчался к бане.
Но у бани он не остановился, а пробежал дальше, в сторону ручья. Вилма тоже не остановилась. Она увидела, что наружная дверь бани открыта настежь, и смутная догадка резнула ее сознание. Вечером она не заперла дверь на задвижку, и вот получай теперь! Что там еще такое стряслось, боже мой? Чего еще ей не хватало для полноты горя? Господи! Зачем на мне остановил ты внимание в гневе своем?
Пейкко уже скрылся из виду, но остановился где-то там, возле ивы, позади ягодных кустарников, продолжая лаять. Подойдя к нему ближе, Вилма увидела русского. Он лежал в бурьяне под ивой, уткнувшись в землю лицом, и не двигался. Завернувшись в простыню и накинув на плечи ее полушубок, он пытался, как видно, уйти. А куда уйти? Опять в лес? Он даже не подумал, что идет на свою погибель, не подумал, способен ли далеко уйти, только бы уйти. Но силы покинули его, и он потерял сознание, не добравшись даже до ручья.
Вилма нагнулась и повернула слегка вбок его голову. Лицо русского белело в утренних сумерках, как та простыня, которой он обмотал свои бедра. И кровь снова окрасила его губы. Уж не умер ли он? Она просунула руку под полушубок, наполовину сползший с его спины. Нет, он был жив, но лежал голым телом прямо на холодной земле. А ведь сегодня была очень холодная ночь, и на открытых местах земля даже покрылась инеем. Пусть в бурьяне не было инея, но все равно был тот же промозглый холод, пронизавший его, наверно, до самых костей. Голые ступни, торчавшие из-под края простыни, посинели и стали совсем как ледяшки. Господи боже мой! Да что же это такое, наконец? Ну, как можно так? О силы небесные!