— А ты ей хоть ответила?
— Не беспокойся, ответила…
— Поставила девчонку на место? Да?
— Ничего подобного. Я ей ответила сухо и официально, что ты немного прихворнула.
— По-твоему, ключицу сломать — это немного? Тебе бы так!
— Ерунда! — отмахнулась Лилька. — Перелом — здоровое явление. А болезнь — это брюшной тиф, или сыпняк, или там воспаление легких…
Бедная моя Лилька, она вскоре заболела сыпняком, и мы бегали к ней в больницу. Выпрашивали в профкоме ордер на калоши, на кофту или ещё на что-нибудь и выменивали на рынке масло для больничной передачи, яблоки, варенец. Но всё это было потом, ранней весной, когда снег весь ушел с солнечной стороны улиц, а на теневой стойко держался пропитанный грязью лед, крепкий как гранит. А тогда, когда мы с Лилькой чуть не поссорились из-за девочки с семечками, зима была ещё во всей силе, шел самый трудный её месяц — февраль. С пола тянуло Сибирью, и Лилька залезла с ногами ко мне на постель.
— Неужели ты не понимаешь, что любая торговка семечками наживается на каждом проданном стакане? — втолковывала мне Лилька. — И твоя девчонка тоже. Покупает на базаре сырые семечки целыми мешками, затрачивает какое-то количество топлива, чтобы их поджарить, и на каждом стакане наживает рубль. И учти — задаром обогревает при этом свое жилье.
В Лилькином описании девчонка в плюшевом пальтишке, выносившая на угол свой мешок с семечками, выглядела родной сестрой Форда или Моргана, живой иллюстрацией к «Капиталу» — мы его как раз тогда проходили. А семечки и пятерки из моей стипендии отрывались от родной советской земли и уносились во враждебный теоретический круговорот: товар — деньги — товар.
— Каждые шестнадцать купленных тобою стаканов, — подсчитала Лилька, — дают спекулянтке стакан чистой прибыли.
С цифрами трудно спорить, а по цифрам получалось, как дважды два, что девочка с семечками наш классовый враг.
Мне было тогда восемнадцать лет, а это значило, что мой перелом мог считаться заживленным через восемнадцать дней. И снова я пошла утром в университет. Девочка, как всегда, стояла на своем месте под старым тополем с израненной корой. Увидев меня, она проворно зачерпнула стакан семечек — большой — и из горсти досыпала его, чтобы он был с самым высоким верхом.
— Не надо, — вздохнула я. — Денег сегодня нет.
— Бери. Потом отдашь. — Она протягивала мне стакан, ладошкой удерживая возвышавшуюся над краями горку, и радостно, во весь рот улыбалась. Зубы у неё были ровные и крепкие, яркой белизны, глаза удлиненные, как миндалины, а брови густые, как меховые, и над переносицей она дорисовала их темной краской так, что брови сливались.
— Нет уж, — отказалась я. — Получу деньги, тогда куплю, — и пошла дальше, не останавливаясь.
Чужая быстрая рука осторожно нырнула в правый карман моего ватника. Я оглянулась. Догнавшая меня девочка засмеялась и ловко высыпала мне в карман полный, с верхом стакан семечек. Отпрыгнула назад, к своему мешку, и крикнула:
— Потом отдашь!
Семечки были ещё горячие, они грели руку, карман и весь ватник. Настоящие каленые семечки, они щелкаются весело и громко. На лекции по истории Лилька полезла ко мне в карман, выудила одно семечко, исподтишка спровадила в рот — и вдруг на всю двадцатую аудиторию разнесся звонкий щелчок — как одиночный выстрел.
Лектор весь передернулся от отвращения.
— Опять семечки? Вы где находитесь? В университете или на базаре?
После занятий, в ледяной мгле деканата, наш курс долго и терпеливо оправдывался перед Гавриилом Сергеевичем:
— Мы ж тихо себя вели… Мы ж молчали… Это он раскричался, как на базаре…
Гавриил Сергеевич смотрел на нас с глубокой печалью.
— Вам читает историю средних веков крупный ученый с мировым именем. Широко образованный человек, блестящий оратор… А вы?
— Да что мы? — обиженно проворчал кто-то из наших. — За философом записываешь, как под диктовку… А за историком просто невозможно вести конспект. Очень он быстро говорит и какими-то фразами длинными… С придаточными предложениями… Начнешь писать — и запутаешься. На весь курс ни одного нормального конспекта. А весной экзамен… Как его сдашь?
Гавриил Сергеевич слушал наши варварские доводы чуть ли не со слезами на глазах.
— Мы больше не будем! Никогда! — поклялась я от имени всего нашего курса.
— Только, пожалуйста, без этих детских обещаний! — взмолился наш декан.
Ладно, пусть он нас считает маленькими! Ради него мы перестали грызть семечки на лекциях по истории средних веков. Мы сидели уныло и чинно, и глаза у нас соловели от неодолимого сна. Если человек лишен возможности хоть как-то зажевать, обмануть сосущий голод, он должен непременно поспать.
Весной, когда у нас уже началась экзаменационная сессия, к нам на курс прямо из госпиталя поступил бывший киевский филолог, инвалид Отечественной войны Яшка Кравчук. Вместе с нами он сдавал все экзамены. На истории Яшка протянул руку за билетом, и наш историк вдруг разрыдался и стал отбирать у Яшки билет, а Яшка выкрикнул:
— Оставьте меня! Я хочу отвечать на билет!
Пальцы на обеих руках ему по самую ладонь ампутировали в госпитале, он их отморозил, когда раненый провалялся на снегу больше суток между нашими и немецкими окопами. Нашего историка Яшка слушал ещё до войны, в Киеве. На лекции по средним векам приходили студенты с других факультетов, яблоку негде было упасть в самой большой университетской аудитории. Яшка нам говорил, что даже подумывал переводиться на исторический, но не успел — началась война.
Он был, конечно, в десять раз умнее и образованнее всех нас, вместе взятых, но старался никогда не показывать своего превосходства. Экзамены он — и в ту весну, и потом — сдавал всегда неровно, со взлетами и срывами. Чтобы учиться ровно и к сроку сдавать все зачеты и экзамены, надо оставаться не совсем взрослым человеком, как мы, девчонки, у которых в головах сколько угодно пустующего запасного места. А Яшка от нашего возраста отошел бесконечно далеко. Только шинель свою он, как маленький, сам застегивать не умел. Мы очень быстро привыкли, что старшего нашего товарища, фронтовика и члена партии, надо одевать, как младшего братишку: подать ему шинель, правильно надеть, одернуть, застегнуть пуговицы и верхний крючок у ворота, перекинуть через плечо полевую сумку…
Но вот щелкать семечки самостоятельно мы Яшку всё-таки научили. Он их брал губами с ладони. От Яшки мы впервые услышали упругое словечко «допинг». Он нам объяснил, что так называются особые лекарства — за границей их употребляют спортсмены, чтобы сразу прибавилось сил. Яшка уверял нас, что семечки очень похожи на допинг и что в них, кроме жиров и витаминов, есть ещё какие-то неизвестные науке бодрящие вещества.
Не знаю, как насчет этих бодрящих веществ, но мне кажется, что в ту пору семечки обладали куда более важным и дорогим для нас свойством. Семечками можно было угощать, их можно было попросить. Наш хлеб не был общим, он был поделен на карточки, взвешен до грамма, а семечки несли стойкую службу свободы, равенства и братства.
…Девочка, что стояла всегда на углу под старым тополем, всё-таки не убереглась от милиционера. Он подстерег её у меня на глазах. Какая-то тетка долго рылась у себя в сумке, вытаскивая хитроумно запрятанные деньги, долго мусолила мятые бумажки, и девочка терпеливо ждала со стаканом в руке, а милиционер незаметно вышел из-за тополя и схватил за шиворот маленькую торговку. Я тоже поздно его заметила и не успела крикнуть. Девочка ужом извивалась в руках милиционера и всё же изловчилась выскользнуть. Но мешок с семечками остался у него, почти полный мешок. А тетка спокойненько положила назад в сумку свои денежки. Выручка, с которой успела удрать девочка, не могла быть большой. На какие деньги она теперь купит нового товара?
Проходя мимо саманного дома с вмазанными в глину окошечками, я услышала, как старуха бранит девочку на непонятном языке, злобно и визгливо.
— Эй, послушайте! — я перегнулась через низкий осыпающийся дувал и увидела отвратительную старуху на пороге, за которым чернела нежилая пустота. — Эй, послушайте! Чего вы тут орете на всю улицу?