Гиммлер остановился у гранитной, отполированной стихиями скалы, в которой отливалась голубизна озерного плеса, а в кварцевых зернах отражались лучи предобеденного солнца, – и выжидающе уставился на д’Алькена. Лицо его оставалось при этом холодно-вежливым и смиренно-терпеливым.
– Мы, господин рейхсфюрер, допускали огромную ошибку, унижая и истребляя население оккупированных нами русских территорий. Подавляющее большинство его действительно ненавидело коммунистов и не желало возвращения советской власти. Будь мы осмотрительнее и дальновиднее – давно сумели бы превратить начатую нами войну в гражданскую войну России.
– Уверены, что таких было большинство?
– Во всяком случае, потенциально. Речь идет о населении, которое изначально считало нас избавителями от коммунистических врагов, разрушивших тысячи храмов, истребивших в концлагерях десятки тысяч их земляков; сославших под видом кулаков в Сибирь наиболее трудолюбивую часть крестьян. Оставшееся население являлось нашим естественным союзником – это, на мой взгляд, совершенно бесспорно.
– Я погрешил бы против истины, полковник, если бы признал, что вы открыли для меня некую высшую истину, которой мы все, генералитет СС и руководство рейха, постичь были не в состоянии.
– Но я и не претендую на роль мессии, – грубоватое, далеко не аристократическое лицо д’Алькена слегка побледнело, однако он все же сумел сдержаться. Штандартенфюрер давно готовился к этому разговору, рассчитывал на него и обрадовался, узнав, что Гиммлер назначил встречу не в своем кабинете, а здесь, в этом романтическом, истинно германском уголке, вдали от скрытых магнитофонов.
– На что же вы тогда претендуете?
– Это интересует многих, господин рейхсфюрер. Многим непонятно, с какой стати я вдруг отстаиваю власовское движение. Почему пытаюсь оживить его, используя при этом не только свою газету, но и личные связи.
– Не тщитесь, штандартенфюрер, во «враги народа», подобно тому, как это делает со своими вольнодумцами Иосиф Виссарионович, вас все равно не зачислят. В героях послевоенной Германии вам тоже не ходить. Так и останетесь «редактором одиозной эсэсовской газетенки». – Улыбку, которая вырисовывалась на лице Гиммлера, действительно можно было бы считать улыбкой, если бы только это лицо не принадлежало Гиммлеру. – Вы – яростный сторонник Власова, это мне уже понятно. Непонятно другое – за что вы его так возлюбили.
– Это любовь к Германии. Бросив на русские штыки сотни тысяч бывших русских пленных, мы спасем сотни тысяч арийцев.
– Но испоганим саму идею арийского господства. Ради которой, собственно, все это и затевалось. Такой поворот мыслей никогда не увлекал вас?
– …Но каждый раз побеждало желание облегчить участь наших солдат.
Гиммлер благодушно развел руками.
– Если бы не моя вера в то, что вы руководствуетесь состраданием к Германии, а отнюдь не состраданием к Власову, вы бы давно сменили свой мундир на более скромное одеяние.
– После вашего откровения, господин рейхсфюрер, мне сам Бог велел быть предельно откровенным. Известно, что Власов добивается встречи с вами.
– Как и с фюрером.
– Фюрер вряд ли согласится принять русского генерала, поскольку ему трудно будет отречься от предубеждений относительно Русской освободительной армии, которые уже стали притчей во языцех. Но было бы неплохо, если бы приняли его вы.
– Допустим, приму…
– Тогда власовское движение стало бы приобретением СС, а не ведомства Розенберга. А то, что окончательно отказаться от власовцев мы не можем, – не то время – уже ясно. Так что мы в конце концов теряем? Создавая русскую армию, мы получаем новых солдат, меняем отношение к себе славянского населения России, не говоря уже об отношении многих европейских политиков, поскольку Власов – это ведь борьба не с целью захвата России, а с целью освобождения ее народов и всего мира от коммунистической чумы… Мне как журналисту совершенно очевидно, что политическая выгода от нашей лояльности к власовцам еще более важна, чем сугубо военная.
– Но ведь вам известно, что в свое время я назвал Власова «большевистским подмастерьем мясника»[1].
– И запретили мне каким бы то ни было образом поддерживать генерала и его движение.
– Неужели я пал так низко?
– Однако свои взгляды мы должны менять в соответствии с ситуацией и общей обстановкой. Хотя Сталин – если только он узнал об этом высказывании – не в восторге от возведения его в ранг мясника.
– Скорцени называет его проще: «Кровавым Кобой»[2] – презрительно поморщился Гиммлер.
– Вот кому принадлежит новый псевдоним вождя!
– Ладно, как вы себе представляете развитие русского движения в Германии, штандартенфюрер?
– Оно не будет иметь никакого влияния, пока мы не создадим русскую армию хотя бы в составе двух стрелковых дивизий, с полком авиации и прочими приданными и вспомогательными частями. Это сразу же поднимет авторитет Власова и среди пленных, и среди будущих дезертиров. Кстати, во время операции «Зильберштрайф»[3] мы добились достаточно большого потока перебежчиков. Но сейчас он резко сократился. И не только потому, что наши войска отступают. Русские не видят по ту сторону линии фронта частей власовской освободительной армии, не видят силы, которая способна будет заменить вермахт и возглавить сопротивление коммунистам, – вот в чем проблема.
– Справедливо, – согласился Гиммлер, останавливаясь у руин замка. – Народу нужен вождь, нужна надежда.
Старая, вконец ослабевшая змея заползла на вершину обломка и, греясь на солнце, лениво уставилась на людей. Какое-то время рейхсфюрер и змея гипнотизировали друг друга, оставаясь совершенно неподвижными. Это продолжалось до тех пор, пока штандартенфюрер не извлек пистолет и не рассек пресмыкающееся несколькими выстрелами.
– Вместе с пропагандистским отделом вермахта вы затеяли сейчас новую операцию?
– «Скорпион».
– Красноречиво. Есть успехи?
– Особых нет. По той же причине. Переходя на нашу сторону, русские очень рискуют. Мы уходим, приходят коммунисты. И начинаются расстрелы, концлагеря, ссылки в Сибирь. Многие не хотят служить нам, но согласны служить под началом русских генералов, выступающих за свободную Россию без коммунистов.
– Вы говорите все это, чтобы расчувствовать меня, полковник? Вы ведь знаете, что мои сопереживания несчастным русским, отданным на произвол коммунистам, глубоки и искренни. – По идее, Гиммлер должен был произнести это с легкой иронией. Однако д’Алькен так и не сумел уловить ее.
«Ирония, очевидно, в том и заключается, что Гиммлер произносит подобные вещи совершенно серьезно и совершенно искренне», – объяснил себе шеф эсэсовского официоза, по старой журналистской привычке пытаясь всему дать собственное толкование.
– Господин рейхсфюрер, я понимаю, что ваше время слишком ограничено, – молвил он. Бросив последний взгляд на руины и на растерзанное пулями все еще вздрагивающее тело змеи, Гиммлер направился к стоящим поодаль, на выходе из «чащи», машинам. – Могу ли я сообщить Власову, что вы готовы принять его? Если это так, мы у себя в газете – да и пресса, рассчитанная иа население оккупированных территорий, – могли бы преподнести сию новость в соответствующей интонации.
Вопрос был задан настолько прямо и беспардонно, что рейхсфюрер удивленно уставился на д’Алькена, однако почувствовал, что это тот случай, когда все же следует дать «добро».
– Я жду его у себя двадцать первого июля, – скороговоркой отмахнулся он от продолжения темы. – Надеюсь, дата господина Власова устроит? – теперь он не скрывал ни презрения, ни сарказма. – Или, может быть, генерал назначит свою?
– Его устроит любой день из отведенных ему на этой грешной земле.
– Время ему сообщат дополнительно. Но вы, полковник, должны понять, что ни фюрер, ни я никаких особых чувств к этому генералу не испытываем. В принципе не испытываем.