И вот раненый на реке Шане под Медынью старшина растеплил её окоченевшую душу каким-то особым человеческим, сильным теплом. Нет-нет, он не интересовал её как мужчина. Было бы смешно. Её влекло к этому человеку совсем другое. Его основательность, несокрушимость. Как если бы он, быть может, сам того не ведая, знал какую-то корневую тайну, которая и решит весь ход событий ближайших дней и последующих за ними времён. Она слушала его простонародную речь, его рассуждения и понимала, что вот именно такие, как он, и остановят беду, опрокинут врага и погонят его назад, в те чужедальние земли, откуда он пришёл. Когда провожала в ополчение мужа, сердце её сжималось от жалости и страха. Илья Маркович не был воином. По самой своей сути. Он и стрелять-то из винтовки едва ли умел хотя бы сносно. И уже тогда она поняла, что такие, как её муж, идут на убой, что германскому Dranq nach Osten они, переодетые в военные гимнастёрки профессора и студенты, вряд ли могут противостоять.
А теперь, глядя на старшину Нелюбина, на его небогатырскую, но живую и подвижную фигуру, на большие мужицкие руки, на его прямо посаженную голову и волевую упругую осанку человека, знающего свою силу и свою цену, ей хотелось думать, что вот он, именно он, и такие, как он, будут стоять в своих окопах до конца, а потом, выстояв, поднимутся и пойдут вперёд.
– А вы, простите, какой национальности будете? Глаза у вас больно ненашенские. Не еврейской ли? – спросил как-то старшина Нелюбин.
– Наверное, еврейка. Мама была еврейкой. Отец – русский. Так что я не знаю, кто я по национальности. Я думаю, что здесь важен дух, а не кровь. Мама из Львова. Отец – москвич. Они воевали в Первой конной, а меня воспитывала в деревне русская женщина, которая была моей кормилицей. А это буквально означает, что она кормила меня своим молоком. Её зовут Анна Кондратьевна Васильева. Я родилась в Москве. Здесь окончила университет. А почему вы меня об этом спросили, Кондратий Герасимович?
Она стала называть его на «вы» и по имени и отчеству. Так ей было легче.
– Да так, – старшина Нелюбин задумался. – Повидал я на войне всякого люду. И евреев тоже. У нас в полку тоже двое были. Начхим и начфин.
– Вы что же, Кондратий Герасимович, хотите сказать, что евреи не воюют с винтовкой в руках? Мой муж, тоже еврей, ушёл на фронт добровольно. За чужими спинами не прятался. И не только он один. И вот – убит в бою… – и Маковицкая снова посмотрела на свои ладони. Руки стареют позже, и они не расстраивали её, как расстраивают женщину приметы её увядания. Илья любил её руки и часто целовал их.
– Да нешто я вас хотел обидеть, Фаина Ростиславна? Я к тому, что тяжела будет эта страда для нашего народа. Тут одним не выдюжить. Кому-то и в начфинах придётся ходить, это так. Но бойцу в окопе подмога нужна. Тут всем народом подниматься надобно, всей тучей. Тогда и одолеем. А по-другому – никак.
– Да, именно так, Кондратий Герасимович, именно так. Александр Блок однажды написал: «А если так – нам нечего терять, / И нам доступно вероломство! / Века, века – вас будет проклинать / Больное позднее потомство!»
– А кто ж он такой, этот Александр Блок?
– Русский поэт.
– Навроде Есенина?
– А вы что же, Есенина читали? Знаете его поэзию?
– Да где там знаю… Я-то в учёности и книжности не силён. Слыхал. Курсанты в окопах читали. Читали и пели. Как вечер, да если немец затих, то подольские и пошли читать да петь. И всё его, Есенина. Слушаешь, а душа, знаете, крыльями прорастает, наружу – так бы и полетела в родимую сторонку. Да разве ж закроешь всю державу от пуль? Солдат, он может только окоп свой удержать. А чтоб землю всю или хотя бы фронт, вон сколько народу надобно в окопы поставить! Вот я к чему. Что в такой драке каждый должен быть готов на последнее.
– Ну, Кондратий Герасимович, об этом Александр Блок тоже сказал: «Мильоны вас. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы. / Попробуйте сразитесь с нами! / Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы, / С раскосыми и жадными очами!»
– Это ж что, вроде как и мы, мол, можем зверьми стать и растерзать вас со всеми вашими доспехами?
– Ну, не совсем так. Но можно понять и так.
И старшина Нелюбин вздохнул и вдруг сказал:
– Это ж так… Вроде знал и знал себя человеком, а тут сразу – как будто и не ты уже, а другой кто-то в тебе лапы распрямил… Я это вот к чему. Был на этой войне и я зверем, товарищ капитан. Рвал и я их когтями и клыками. Вот подлечите вы меня ещё малость, и опять пойду. Может, кого из товарищей найду. А нет, так и ладно. Мне, окопному человеку, любая рота родня…
С каждым днём всё больше и больше стало поступать с передовой раненых. А вместе с ними приходили тревожные вести: с боями оставлен Малоярославец, немцы ворвались в Боровск, обошли Верею. Ночами уже слышалась канонада. Война подступала и сюда.
– Что это значит, Кондратий Герасимович? – спросила старшину Маковицкая, когда они однажды вышли покурить на школьное крыльцо.
– Это значит, товарищ капитан, что они идут.
– Раненые поступают из сто десятой стрелковой дивизии. Это бывшая четвёртая дивизия народного ополчения. В ней воевал мой муж. Кого ни спрошу, все призваны уже осенью – сентябрь, октябрь. Из пополнения, второй состав. А тех, летнего призыва, уже, выходит, никого и нет.
– Что ж вы хотели, дивизия-то всё время в боях. Про всю дивизию говорить не буду, а в роте, к примеру, народ меняется быстро. Если хороший бой, то и взвод может за день выкосить. Половина из них – убитые. А если ещё в окружение попали… Печь-то вон какую раскочегарили! А народ – как дрова… Только подбрасывай. Вот и подбрасывают…
– Вы, Кондратий Герасимович, насколько я помню, в сто тринадцатой воевали?
– Точно так.
– Она тоже здесь. Сегодня перевязывала раненого капитана из штаба этой дивизии. Они стоят в Аристове и Старо-Михайловском. Это недалеко отсюда. В полках по девяносто-сто человек штыков. Вы думаете, они удержатся, Кондратий Герасимович?
– Может, и удержатся. Немец-то уже тоже дохлый стал. Помню его под Минском: наглый, напролом лез. А тут, на Варшавском шоссе, мы ему всыпали. Две рукопашные за двое суток. И оба раза мы на костях вставали.
– На костях вставали? Откуда вы знаете это выражение?
– Да не из книжек. Боже упаси. Так старики сказывали. Когда одно войско побеждает другое и захватывает трохвеи, то это и означало стать на костях противника. На костях – это, значит, на трохвеях.
– А хотите, я вам ещё одно стихотворение прочитаю?
– Так что ж, ночь впереди длинна. Читайте, товарищ капитан.
– Называется «Клятва». Написала его ленинградка Анна Андреевна Ахматова. «И та, что сегодня прощается с милым, – / Пусть боль свою в силу она переплавит. / Мы детям клянёмся, клянёмся могилам, / Что нас покориться никто не заставит!»
– А тут ваша судьба. Да и моя тоже, – и вдруг спросил: – Скажите, товарищ капитан, вы человек образованный, много книжек прочитали, а про то, как мы окопы свои держали, напишут стихи?
– Напишут. Именно о таких, как вы, напишут непременно.
– А что ж, – согласился старшина, – и справедливо будет. Не всегда ведь солдату медаль за его честную службу. Пусть хоть слово доброе сказано будет.
Как-то привезли очередную партию раненых. Младшего политрука и ещё шестерых бойцов. Старшина Нелюбин кинулся было помогать санитарам, но Маковицкая окликнула его и властным жестом приказала отойти. Раненых перенесли в коридор перед операционной. Маковицкая обошла их, как всегда, определила очерёдность, при этом немного задержавшись возле младшего политрука. Но торопить его в операционную не стала.
Младший политрук был ранен в ногу. Стоять он не мог, и ему из палаты принесли табуретку.
Когда закончили оперировать, Маковицкая выпроводила медсестёр и попросила зайти младшего политрука. Старшина Нелюбин сидел тем временем в кубовой, дверь туда была приоткрыта, и весь разговор, который произошёл в операционной несколько минут спустя, он слышал. Он сидел возле буржуйки и немецким штыком отщипывал от сухого берёзового полена ровные белые лучины. И до того увлёкся этим занятием, что, когда Маковицкая его окликнула, он не ответил.