И правда, снова крякнула упавшей петлёй калитка, и на стёжке появилась женщина в кожушке и старушечьей шали. Она прижимала к груди небольшой свёрток. Шла уверенно, не оглядываясь. Воронцову даже показалось, что она издали улыбнулась им. Значит, всё пока складывается хорошо. Значит, здесь им наконец повезло.
– Вот вам, ребятушки, поесть, – она положила на сено небольшой свёрток. – На первый-то случай. А там ещё в дорогу чего соберу. Или вы как, сразу сейчас и пойдёте?
Воронцов и Кудряшов переглянулись. Хозяйка внимательно смотрела на них.
– Да мы бы, хозяюшка, и остались. У такой доброй женщины грех не задержаться. Отдохнули бы, обсушились хоть. Но идти надо, – Кудряшов в упор смотрел на хозяйку, и видно было, что что-то в душе его происходило, что-то он задумал.
– Пелагеей меня зовут, – сказала она и чуткими пальцами поправила волосы, выбившиеся из-под шали.
– А по отчеству ж как? – спросил Кудряшов, быстро осваиваясь с обстановкой.
– Петровна, – улыбнулась она, и Воронцов только теперь заметил, что хозяйка была вовсе не такая уж и старая, как показалось вначале.
– Ну вот, Пелагея Петровна, благодарствуем тебя, сестрица, за то, что принесла нам поесть. Муж-то где воюет?
– Ой, где… Я ж и не знаю, где он теперь. – И вдруг она угнулась, подбородок её стал прыгать и кривиться. – Бумагу я на него казённую получила, летом ещё. Он сразу ушёл. Как стали призывать, так с мужиками нашими, прудковскими, и ушёл. В июне ещё. А через месяц мне бумагу принесли, что пропал без вести в Смоленской области, в Ельнинском районе.
– Как его зовут?
– Ваня, – и тут же поправилась: – Иван Прокопыч Стрельцов.
– Нет, не встречал такого, – ответил Кудряшов и посмотрел на Воронцова. – А про Ельню слыхал. Бои там были сильные. Народу много полегло. Наши город отбивали. Так что народу туда много понагнали. – И спохватился, будто желая отвести беду, которую, возможно, сам же только что и накликал: – Но твой, может, и не попал туда. Может, и живой где. А либо в плену. В плену – это не страшно. Главное, живой. Из плена скоро выпускать станут…
Что он такое мелет, подумал Воронцов, но решил пока молчать. Подождать, посмотреть, куда его попутчика дальше понесёт.
Выслушав Кудряшова, хозяйка перевела взгляд на него. Воронцов, не выдерживая пристального взгляда хозяйки, тоже отрицательно покачал головой. Не помнил он никого под таким именем, не было Стрельцовых ни среди окруженцев, ни среди бойцов из пополнения.
– А чтой-то командир твой такой молчаливый? – поинтересовалась хозяйка у Кудряшова, заглядывая в глаза Воронцову.
– А с чего ты взяла, что он командир?
– Да ведь форма вон какая. А по тебе сразу видно, что простой солдат.
– Курсант он, – сказал Кудряшов. – А молчит потому, что контуженый. Слышит плохо. Такое дело.
– Контуженый? Курсант? – она с жалостью посмотрела на Воронцова.
– Да, – пояснил Кудряшов, – это всё равно что нервнобольной. Правда, это со временем может пройти. Пройдёт. Он ещё молодой, – и Кудряшов засмеялся.
– Ой, братцы мои милые! – всплеснула руками хозяйка. – Знать, подольский? А?
– Подольский, – кивнул Воронцов.
– Ой, побили твоих товарищей много на дороге вчера вечером! Ой, много! Старухи наши хоронить ходили. Немцы согнали народ убитых хоронить. Прямо там-то в окопах и закапывали. Я не была, а бабы соседские рассказывали: один на одном, говорят, лежат, все в крови. Курсанты. Молоденькие все. Вот как ты.
Он посмотрел на хозяйку и снова не выдержал её пристального взгляда, отвернулся.
– Что ж творится, господи! Что ж творится! – вздохнула она. – Ну, ешьте, ешьте. А я пойду тогда в дорогу вам чего-нибудь соберу. Надо ж чем-то помочь. Как же. Может, и моему кто…
Она ушла. Кудряшов сидел неподвижно. Еда словно и не интересовала его. А Воронцов смотрел на свёрток. И, не разворачивая его, он уже знал, что там. По запаху. Хлеб, сало и что-то молочное.
– Слыхал? Ваших на дороге прихватили. – Кудряшов бережно положил карабин на сено рядом с вытянутой ногой. Нога его перестала дрожать. – Вот и у Пелагеи Петровны горе. А небось дети есть. Сиротами теперь расти будут. Что тут хорошего? Сунули народ в мясорубку, бейте, колошматьте друг друга, а мы будем вам пороху подсыпать. С обеих-то сторон. Ну, что там Пелагея Петровна нам принесла? Давай, курсант, дели снедь. Тебя вон за командира признают. Ты и правь дело. Только дели честно, поровну. Делить-то умеешь? Или этому в училище не учили? Кормили небось в столовке, из фарфоровых тарелок? Первое, второе, а на третье – компот…
Воронцов развернул серую бумагу. Так и есть: четыре добрых ломтя свойского хлеба с глазками запечённой картошки, шесть картофелин и горка крутого, как сыр, творога. Картофелины ещё тёплые, с сырыми отпотелыми друг от дружки боками.
– Во сколько добра теперь у нас! Прямо скатерть-самобранка! – восхитился Кудряшов и, прежде чем взять что-нибудь из свёртка, размашисто перекрестился, потом перекрестил еду и, подумав, обмахнул крестом и Воронцова. – Ешь, нехристь. Тут и делить нечего – всем хватит.
Кудряшов ел не торопясь, обстоятельно. Закончив трапезу, собрал повсюду крошки, закинул их в заросший щетиной рот и сказал:
– Ну что, курсант, куда теперь пойдём? В каком краю счастье попытаем? Куда кинемся?
– Куда шли, туда и пойдём, – ответил Воронцов и махнул в сторону леса, откуда они только что пришли, голодные и усталые.
– Куда шли… – Кудряшов снова задержал напряжённую паузу. – А куда мы шли? А, курсант?
– К своим. Куда ж ещё?
– Точно, к своим, – невесело засмеялся Кудряшов. – К своим. Только где они, свои? Должно быть, далеко драпанули, пока мы там, на просёлке, будь он трижды проклят, последний боезапас расстреливали.
Что-то он задумал, почувствовал Воронцов. И, глядя за огороды в заросли бурьяна, косо черневшего над белыми простынями свежего снега, тот вдруг сказал:
– Как тебя зовут?
– Александром. Сашкой.
– Ну вот, Сашка, что я тебе скажу. А ты послушай и не перебивай, пока я говорить буду. Война-то вон как быстро вглубь пошла. Не сегодня завтра германец Москву возьмёт. Силы у него поболе, чем у Красной армии. Мы вон с тобой с винтовочкой да с трофейным автоматом, а он противу нас с пушкой да танком. Разницу чувствуешь? И власть, как я понимаю, в России поменяется. Время – пушкам, но настанет время и плугу. Придёт весна, и мужику сеять надо будет. Без этого жизни нет. Мы ж вот, вояки хреновы, постреляли-постреляли, и всё равно – куда?! – к бабе прибежали. В сено закопались. На хлеба её присели, – и Кудряшов засмеялся. – С бабой-то хорошо. Надёжно. Как в танке. Тепло и хлебно. А большевикам, как я понимаю, конец. Это – сто процентов. Немец-то не дурак человек. У него – видел? – во всём порядок. Под комиссарами пожили, вроде выжили. Проживём, Сашка, и под этой властью. Может, и под этими выживем. А там ещё и поглядим, чья оглобля извилистей… По домам надо расходиться, вот я к чему эту свою речь завиваю. У меня – жена и дети. У тебя – родители. Мамка небось все глаза проглядела. Ждёт. Живого ждёт. Ляжешь где-нибудь при дороге, и кто тебя оплачет? Вороны глаза выклюют. Вот я тебе, Сашка, душу свою и распахнул. Давай решать, как дальше быть-жить.
– В уставе знаешь что написано? Каждый боец должен ненавидеть врага, хранить военную тайну, быть бдительным, выявлять шпионов и диверсантов и быть беспощадным ко всем изменникам и предателям Родины. Вот что в уставе написано. Я от устава не отступлю, – и Воронцов посмотрел в глаза Кудряшову. – Ну, и что нам теперь делать? Как разойтись?
– Раз так, – вздохнул Кудряшов, – то так и разойдёмся – подобру-поздорову. Пока не перестреляли один другого. Нам тут свою свободу пока не с кем делить. Это тебе не картошка…
– Тогда пойдём, – и Воронцов встал на колени. – Кто первый?
Кудряшов покосился на его автомат и сказал:
– Я пойду. В спину ты мне не выстрелишь. Я тебя насквозь, парень, вижу. Слабак ты против меня. Я первым пойду.