Ожидание вертолетного гула становилось тягостным. Пытаясь найти хоть какое-нибудь заделье, Степан взял топор и отправился колоть дрова. Березовые чурки разлетались со стеклянным, холодным звоном, поленья мягко хлопались в сугроб. За нехитрой работой Степан успокоился, а когда его прошиб первый, сладкий пот, он оставил топор и пошел в избушку. Через несколько минут вышел оттуда перепоясанный патронташем и с ружьем, легонько свистнул. Подруга пулей вылетела из конуры и заметалась вокруг хозяина. Поставив торчком уши, насторожив чуткую мордочку, натянутая как тоненькая струнка, она сейчас не принадлежала самой себе, а только охотничьему азарту, пронзившему ее до последней клеточки. Проскочив мелкий и низкорослый ельник, она выбежала на середину широкой белой поляны и замерла. Степан тоже прислушался. С восточной стороны накатывал гул вертолета, становился громче, явственней, а скоро и сам вертолет стал различим глазу, приближался и увеличивался в размерах. Курс держал на избушку. Степан выругался и стал поворачивать лыжи. Сзади, на край поляны, уже надвигалась тень вертолета, идущего на снижение, нарастал гул, и верхушки сосен качались от напора воздуха. Внезапно, пробивая гул двигателей и свист винтов, раздался глухой хлопок и сразу же, следом, резкий, будто ей прищемили ногу, визг Подруги. Степан оглянулся и заморгал глазами. Тонко, пронзительно взвизгивая, странно изогнувшись, откинув назад голову, Подруга лежала на снегу, сучила ногами и дергалась, пытаясь подняться. Приподнималась и падала. Снег под ней становился темным. Степан подбежал и увидел – из-под собачьей лопатки с пеной и свистом вылетает кровь. Испуганно озираясь, задирая голову вверх, на грохочущий вертолет, не понимая, что и как произошло, он подхватил собаку, проваливаясь в снег, вернулся к брошенным лыжам. Один глаз Подруги был как раз напротив его лица, и в нем светились почти человеческая боль и недоумение, крупные слезы вызревали и скатывались к чуткому носу. Оказывается, собаки могут плакать. Руке, которой он поддерживал снизу Подругу, становилось теплее – это грела, понял он, собачья кровь. Теперь Степан уяснил: стреляли с вертолета. Но зачем? Глаз у Подруги терял влажный блеск и тускнел. Задние лапы сильно дернулись, еще и еще, уже слабее, и вдруг тело ее обмякло, обвисло и сразу потяжелело. Медленно дошло до Степана, что Подруги уже нет, она мертва, но он продолжал держать ее на руках, машинально передвигал ноги, толкал вперед широкие лыжи и шел к избушке, приближаясь к вертолетному железному гулу.
…Оскалив желтоватые, стиснутые клыки с зажатым в них ружейным ремнем, Подруга выгибала спину, упиралась всеми четырьмя лапами и тащила Степана из полыньи. Он угодил туда, когда переходил реку по первому и самому коварному снежку, который хитро припорошил опасные места. Ахнулся, не успев даже крикнуть, лишь выкинул на лед ружье, к счастью, оно было в руках, а не висело за спиной. Правой вцепился в приклад, а левой, сдирая ногти, царапал шершавый, покрытый снегом лед и беззвучным криком молил: «Не отпусти, не отпусти!» Нестерпимо холодная вода сдавливала как обруч, обрывала дыхание, и сердце с соленым, пугающим привкусом колотилось аж в горле. Подруга не отпустила. Выбравшись из полыньи, Степан ничком прилег рядом с собакой, обнял ее обеими руками, зарылся лицом в холодную шерсть и замер. «Живой, живой…» – еле слышно повторил он сведенными от мороза губами.
Сейчас Подруга лежала у него на руках. Еще теплая, но уже неживая.
Степан вышел из ельника и увидел перед избушкой вертолет. Пережогин и Шнырь выкидывали на землю груз. Лопасти винта без остановки вращались, мешки и рюкзаки заносило мелкой снежной пылью. Дверь изнутри закрыли, вертолет заревел громче и нехотя стал отрываться от земли, подняв на поляне перед избушкой настоящую метель. Пережогин и Шнырь, прикрывая лица руками, отбежали в сторону и тут увидели выходящего из ельника Степана. Остановились, видно, соображали – что случилось? Вдруг Шнырь крутнул маленькой головкой, оглядываясь на Пережогина, и засуетился, задергал плечами, руками, словно они были у него на шарнирах. Не раздумывая, Степан определил – он. Он застрелил Подругу. Пережогин пятерней разодрал бороду с застывшими на ней льдинками, хрипло выругался:
– Мать твою за ногу! Вот балбес! «Лиса, лиса, сеф», – шепелявя, передразнил он Шныря. – Очки напяль на харю, если не видишь!
Степан положил Подругу у конуры, долго и неподвижно стоял, смотрел, и руки у него наливались тяжестью. Глаз Подруги полностью потускнел и стал затягиваться белесой пленкой.
– Ладно, Берестов, не убивайся, как баба. – Пережогин тронул его за плечо. – Деньги за собаку отдам. Сколько скажешь, столько и отдам.
– Я что, с твоими деньгами буду охотиться?
– Не психуй, скажу Коптюгину, он тебе затраты компенсирует.
– Ну чо ты, чо ты, Берестов, чо волну гонишь? – заторопился Шнырь, растягивая в виноватой улыбке тонкие, потрескавшиеся губы и показывая мелкие, редкие зубы. – Сказал сеф – ком… комписирует, значит, так и будет, без булды.
– Не гунди! – накаляясь, повысил голос Степан. – Шестерка, козел вонючий, ложкомойник!
Он знал, от каких слов взрываются, как патроны, люди, побывавшие в зоне, и ждал такого взрыва, протягивая руку к прикладу ружья. Но Шнырь лишь хихикнул, показал редкие зубы и снова задергался руками, плечами, быстро переступая с ноги на ногу.
– Ну чо ты, Берестов, чо лаесся? Я по-хорошему, по-мирному, ошибочка вышла.
Нет, Шнырь не взорвется, бесполезно подталкивать его к скандалу. Степан отвернулся, поддернул ремень ружья и пошел прочь от избушки. Он уходил в глубь тайги, дальше и дальше, по пухлому и белому снегу. Широкие лыжи, обитые лосиной, хорошо держали, почти не проваливались, и ход был равномерный, сноровистый. Владело сейчас Степаном одно-единственное желание – забраться в самую глушь и чащобу и там раствориться, исчезнуть, чтобы не возвращаться назад и не видеть ни Пережогина, ни Шныря. Вообще никого не видеть.
И вдруг остановился. А куда он бежит? Куда он сможет убежать? Убежать можно только так – уехать с этой земли, исчезнуть с нее. Но как он исчезнет, если свил здесь гнездо? Выдирать его и перевозить на другое место?
Степан перевел дыхание и дальше пошел медленно, словно в полусне. И в таком состоянии, похожем на полусон, наткнулся на скелет сохатого. Торчали из снега голые ребра. Вымоченные за лето дождями и обжаренные солнцем, ребра стали серыми, и по краям на них зазмеились узкие трещинки. Это был след одной из первых охот Пережогина с вертолета. Степан знал: если взять сейчас круто вправо, пройти с километр до распадка, то и там, в распадке, можно увидеть такие же кости, если их не занесло полностью снегом. Представилось, что он не на своем промысловом участке, а на огромном будущем кладбище, где появились только первые могилы. Они будут множиться и в конце концов покроют землю сплошным бугром, тоскливым и серым. А гости, наверное, уже выпили, поели, лежат в спальных мешках, и Шнырь шепелявым голосом травит бесконечные байки.
Решение пришло неожиданно. Степан круто развернулся и по старой лыжне вернулся к избушке.
Он не ошибся. Своего обычая – отлеживаться в первый день – Пережогин и Шнырь не нарушили. Они лежали в спальниках и курили. Стояла на столе початая бутылка спирта, сковорода с разогретой тушенкой и маленький переносной магнитофон, включенный на полную катушку. Громкая, ором орущая музыка заполняла избушку до отказа, давила на уши. Степан снял патронташ, скинул куртку и молча прошел к столу. Пережогин предложил принять для сугреву, но он ему не ответил. Отодвинул в сторону початую бутылку спирта, рассеянно ткнул ложкой в теплую еще тушенку на сковороде и поморщился – еда не лезла в горло. В груди что-то отстало и растворилось. Раньше там было нечто ощутимое, цельное, что могло болеть, ныть, пугаться, но вот оно исчезло, и Степан окончательно решил, что задуманное – кровь из носу! – он выполнит.
Шнырь травил байки, Пережогин его слушал и похохатывал. К Степану они не вязались, видно, ждали, когда тот сам отойдет. Он к ним тоже не лез. Сидел, подперев лохматую голову тяжелыми кулаками, и угрюмо смотрел на грязную столешницу. А музыка, непонятная и чужая, придуманная за тридевять земель, продолжала орать и визжать в тесной избушке. Внезапно оборвалась, из магнитофона послышались треск и шорох, невнятный голос что-то неразборчиво пробурчал, и все стихло. Показалось, что даже легче стало дышать.