Павел Иосифович мелко закивал головой, скорее даже затряс ею, сдерживая плач, в подтверждение своих слов:
«Михаил все равно ничего не решает у них. Все она, Инна. Сколько раз я с ним разговаривал: будь мужчиной, говорил… Он мне как-то сказал: видно, судьба у меня такая… Мне же лекарства нужны!..» – опять перескочил в мыслях Павел Иосифович и заплакал уже в голос, всхлипывая, как несправедливо обиженный ребенок.
«Я оставлю денег, буду присылать…»
Фразу Юрий произносил, быстро подходя к отцу, он положил ему руку на плечо, но обернулся назад – к матери. Она с готовностью успокаивающе улыбнулась своей обыкновенной, необыкновенно лучистой улыбкой. Только посеченные мелкими морщинами веки вокруг глаз были черны, да в уголках у переносицы просвечивали сквозь тонкую кожу желтоватые пятнышки. Но серые с черными искорками глаза все равно засветились.
«Ну, видишь, все у тебя будет нормально. Перестань», – произнесла Агнесса Викторовна мягче. Она глядела не на мужа – на сына.
Он же стремился за пределы возможного – там, за окном, на верхней части обширных облаков сформировалась кучевая глыба, в косых лучах солнца похожая на вылепленную в профиль из гипса белоснежную голову курчавого римского героя с крупными чертами лица и выпуклым глазным яблоком, запахнувшегося в длинную ниспадающую тогу и возлежащего на пене, покрывающей океан голубой пустоты, в безмятежном покое.
Юрий закрыл глаза в полном ощущении парения.
Зашмыгав так, что задвигались широкие ноздри, Павел Иосифович вытер под носом большим скомканным клетчатым платком, который достал из глубокого кармана домашних штанов, высморкался.
«Юра, я никогда не слышал, чтобы мама так ругалась. Она когда заболела… Диагноз поставили, какая стадия… Так она ему, Михаилу, звонила и с ней, с Инной, разговаривала, просила их… Помочь, взять ее к себе. Квартиру обещала оставить, она на маму записана у нас. Завещание хотела написать… Что она тебе сказала?.. – спросил он жену, наверное, не в первый раз, так как ответа не дожидался. – Обругала ее мама. Такими словами… Я даже не знал… что она знает…»
Слегка раскачиваясь на стуле взад-вперед, Агнесса Викторовна смотрела прямо перед собой. Что-то она видела там, она одна, где-то в дали своего прошлого – будущее было слишком близко, чтобы на нем можно было сфокусироваться.
«Она напомнила, как брат мой умирал. Тяжело ему было, он кричал постоянно. В больницу ни за что не хотел. Отказ подписали… – Агнесса Викторовна остановилась, сильно сжав зубы, так что по бокам губ образовались желваки, и закрыла глаза, пережидая вспышку боли. – Дети у нас, она мне говорит, как я вас возьму?..»
Начав отходить от отца к матери, Юрий, услышав позади сдавленный всхлип и шмыганье, остановился между ними, посередине, перед пустым длинным диваном, потому что, дав отповедь: «Взрослые уже», Павел Иосифович хотел еще что-то сказать жене, но снова всхлипнул в голос, не сразу справившись с собой:
«Давно нам было пора и что-то получать, а не только отдавать. Ни в чем старались не отказывать… Дедов любимчик».
Видимо, их разговор никогда не прекращался, ни к чему, правда, не приводя.
«Поздно… получать», – вымолвила Агнесса Викторовна.
«Я о внуках, о них думаю», – добавил Павел Иосифович, наконец посмотрев на жену.
«Надо тебе женщину какую-нибудь найти, нанять, чтоб помогала тебе», – перевела она разговор.
«Да, папа, – поддержал Юрий, – временно, пока мамы не будет… Им только не плати, слышишь! Если ты будешь Инне деньги платить, я… Может, хоть теперь ты поймешь!..»
«Полине можно предложить», – продолжала свою мысль Агнесса Викторовна, упреждая сына.
«Ну при чем тут Полина?! – вскинулся Павел Иосифович. – Что ты сразу?.. Не знаю я ее совсем. Здрасьте – до свиданья, и все…»
Опять коротко вспыхнув счастьем, Агнесса Викторовна залюбовалась на сына и лишь потом пояснила:
«Рядом живет она, папа знает. – И сразу, без перехода попросила, торопясь сказать, как если бы кто-то собирался ее прервать и не дать произнести, давно в одиночестве выстраданное, но до поры до времени таимое, заветное: – Юра, я хочу, чтобы меня похоронили здесь, рядом с мамой. Ты сделаешь это для меня? Тебе придется перевезти меня, – в глазах у нее собрались слезы, она думала о нем, – столько хлопот…»
«Мама…» – выдохнул Юрий и быстро подошел к матери.
«А мне все равно, можете хоть сжечь меня!.. – Павел Иосифович заплакал, рывками дергая, пытаясь сдержаться, острым подбородком, к краям которого сходились две глубокие морщины, прорезавшие впалые щеки. – Раз я никому не нужен…»
«Папа…»
Сделав несколько шагов к отцу, Юрий так и остановился между родителями в растерянности, не предполагая, что все так закончится.
«Да что вы?.. Ну перестаньте… Что же вы…» – повторял он.
Как себя вести, Юрий не знал, душа его металась, – так обычно мечется тот, кто желает, но не может уладить сложные, как принято говорить, взаимоотношения, принимая близко к сердцу происходящее и не умея унять тоску от невозможности помочь, примирить разлад и примириться с несовершенством мира.
«Да, я всегда любила маму и Юру!» – с оттенком металла в голосе сказала Агнесса Викторовна, впервые делая такое признание и не боясь его высказать.
«Как мы не вовремя оба с тобой заболели, Асенька…»
Павел Иосифович привычно примирительно взглянул на жену, встал и двинулся своей семенящей, с наклоном туловища на правый бок, походкой к ней.
«Это ты превратил меня в старуху!» – остановил его резкий, вырвавшийся с присвистом из глубины груди, выкрик…
Или взгляд потемневших, глубоко запавших глаз.
Постаревшее ее лицо опало от усталости, но черты выражали стремление вверх: начинаясь от давно безнадежно опущенных уголков бледных губ – основания треугольника, – глубокие складки, приходя к ноздрям, продолжались абрисом носа и взлетали двумя параллельными резкими морщинами в межбровье, – так что даже поникшие по бокам, но выглядевшие крыльями брови, прибавляя грусти, тем не менее утверждали эту неожиданно цельную попытку оторваться от действительности.
Направленный в вязкое пространство впереди себя пронзительный взгляд матери смягчился, когда она увидела его: Юрий перегнулся через спинку переднего сиденья оглянуться назад: мать со сцепленными на коленях пальцами крупных, увеличившихся с возрастом кистей рук с шишковатыми суставами сидела одна, подавшись плечами вперед и слегка опустив голову в толстом сером платке из ворсистой шерсти.
Грузный водитель такси, поскрипывая при малейшем движении курткой из грубой, толстой свиной кожи, местами потертой до полного отсутствия черной краски, излучая красной полнокровной физиономией волны сдерживаемого недовольства, хмуро молчал, исподлобья вперившись в ненавистный багажник впередистоящего автомобиля, также бесполезно извергавшего в выстуженный, съежившийся от нахлынувшего холода воздух струю сизо-белых выхлопных газов.
Говорить при нем не хотелось. Затор не двигался уже около десяти минут, в течение которых в салоне не было произнесено ни слова, в немалой степени из-за красноречивого молчания таксиста, словно винившего в произошедшем пассажиров. Возможно, таким образом он превентивно, на всякий случай, снимал с себя ответственность за неверно выбранный маршрут. Односторонняя, зажатая высоким поребриком с обеих сторон, единственная для них проезжая полоса дороги, насколько можно было обозреть ее, укуталась лентой замерших машин. Встречные же свободно передвигались, и как всегда в подобных случаях, разреженно, в очень малых количествах – как назло.
Вечерело, сумерки пали на город. Включились, померцав для раскачки лиловым свечением, уличные фонари на приземистых, стародавних и смотрящихся тонкими невысоких металлических столбах с изогнутыми долу завитком изголовьями, где при порывах ветра покачивались колбы ламп вместе с широкополыми шляпками. Сейчас, однако, стихло, все замерло.
Электрический свет еще казался бессмысленной выдумкой: остатки уходящего света солнечного, разлитого сквозь серые облака откуда-то из-за горизонта, успешно боролись с искусственным собратом с его нешироким, приближенным охватом окружающей среды, замкнутым в пределах рассеянной области вокруг плафонов.