Стянув гребнем пальцев мягкую шаль на плечи, зажимая в кулак волосы, она, толкнув деревянной рукой податливо разверзшуюся балконную дверь, оказалась снаружи, над призывным всепринимающим и всепрощающим лоном бездны, под струями летящего вниз в полной тьме белого снега, подставив ему раскрасневшееся лицо. Слезы таявших снежинок текли по горячечным щекам, и вскоре на них липли пушистые хлопья, уже не умирая.
Принеся сжавшегося в комок Юру в комнату и оставив на диване, он выскочил на балкон, затащил жену внутрь, отодрав ее цепкие руки от ледяных перил – Ася только теперь зарыдала, спрятавшись за спиной у безмолвного, как истукан, сына с расширенными глазами, – он же прижимал их к себе и гладил, обнимал, стараясь слиться с ними воедино, чтобы не потерять в зарождавшемся новом дне…
Старик ясно видел ее сквозь растекающиеся в пространстве прозрачные звуки торжественного маршевого прощания с родиной… ее сверкнувшие слезы, когда она уезжала с сыном.
Нет, показалось…
Она боялась расплакаться и сжимала, сжимала губы, блеснули глаза… Чего она ждала, какого несбыточного шанса, кому давала надежду, не решаясь выразить чувства? Подбадривала его, сама крепилась до последнего, не давая ему повода думать, зная, что он не верит и не хуже нее все понимает, не давала ему думать о том, что они больше никогда не увидятся.
И почему же он не разрыдался при ней, а лишь вернувшись домой, сел вот так же, как сейчас, в кресло у балкона и, закрывшись ладонями, погрузился в бездонное озеро своих печалей и страхов?
Больше не придется расставаться. Она не возвратилась.
Большой, грубой ручной вязки, плотный пуховый платок ее матери, рано состарившейся без мужа, был на ней, когда она уезжала с Юрой в Москву; девчонкой она впервые накинула его себе на плечи, выскочив на мороз из жарко натопленной хаты возвратить ему книгу – предлог к мимолетному свиданию, – его же носила в суровые зимы, будучи молодой девушкой в старших классах школы и студенткой института культуры, и он же лежал на дне их полупустого чемодана, когда они, расписавшись, уезжали к месту его распределения после окончания института, – всегда связывая ее с домом.
Разговаривая или задумавшись, она по милой привычке всегда теребила сосульки русачьих ушек…
Об аварии впереди, без надежд на продвижение задерживающей колонну машин, сообщил добродетельный прохожий, самаритянином появившись из темноты вечности и так же исчезнув в небытии ночи. Таксист принял купюры и, пока Юрий доставал чемодан из багажника, послюнявив серо-желтым от налета языком указательный и большой пальцы, пересчитал, взглянул вопросительно на успевшего справиться с кладью покладистого пассажира, подтвердившего, что сдачи не надо. И ответно кивнул, что должно было посчитаться благодарностью за принятые как должное чаевые.
«Куда идти знаете?» – внезапно заговорил густым, с хрипотцой баритоном казавшийся доселе немым шофер.
«Спасибо вам», – прижав ладонь к кончикам платка на груди, сказала Агнесса Викторовна уже садившемуся в машину водителю.
Отойдя на пару метров, словно хотел побыстрее отдалиться от проклятого автомобиля, Юрий задержался, ожидая старую мать. Она, прося извинения, улыбнулась сыну и, не выпуская из руки холщовую голубую сумку (та, обвив плетьми ручек запястье, обвисла вдоль рукава пальто), торопливо поправила платок, обтянув книзу куполом и заправляя складки под поднятый воротник.
Тяжело шагая, Агнесса Викторовна отставала – Юрию приходилось сдерживать себя, так что легендарный чемодан из толстой рыжей кожи на ремнях, с потемневшими латунными пряжками и без колесиков, притирался к ноге.
Немногочисленные прохожие, изредка встречавшие или обгонявшие их, не обращали никакого внимания на мать и сына, разделенных некоторым пространством, но как два полюса магнита пронизанных токами притяжения. И все же Юрий отчего-то испытывал предательскую неловкость. Оттого ли, что помочь ничем не может, или от липкого осознания беспомощности и явной немощи матери, нынешний образ которой никак не мог заместить собой в его памяти былое, или он очень глубоко внутри себя стыдился, принимая на себя, хотя и понимая, что ни в чем не виноват, долю вины за ее грузную походку и эту виноватую улыбку?
Остановившись, он перехватил чемодан, взял у Агнессы Викторовны похожую на пакет холщовую сумку и навесил, зацепив, через неудобную чемоданную ручку, впивавшуюся швом грубой кожаной обтяжки в ладонь. Сумка вмещала все самое ценное и необходимое: документы, блокнот, пухлую и лохматую от топорщащихся листов с профессионально неразборчивыми диагнозами врачей медицинскую карту, страховку, несколько фотографий, немногочисленные мелкие личные вещи. Все, что Агнесса Викторовна взяла с собой в дорогу, с чем не хотела расставаться, тщательно отобрав и предварительно пересмотрев, хмурясь, каждую бумажку.
Слепым полем тимпана лоб институтского фронтона с удивленно поднятыми печальными бровями карнизов нависал над надписью по фризу: «Технiчный унiверситет».
Новое название. А был институт имени Чубаря. Какой-то лозунг еще возвышался на крыше над центральным входом? Какой? Какой?
Волны широкой гранитной лестницы, объятой смотровыми площадками, ограниченными балюстрадой, где в просвете белых – узкие вазы со смещенным вниз центром тяжести – балясин виднелись изогнутые по форме чугунных лекал опор наборные спинки деревянных скамеек, – умирая у самого тротуара, стекали к самым ногам. Проступи, стертые многочисленными подошвами валиками торцов, призывали праздных прохожих присоединиться к стройным рядам студентов. Влиться сквозь темные зевы трех огромных, с фигурными деревянными накладками, выглядевших неимоверно массивными мореных дверей, что расположены меж разновеликих барельефов неизвестных людей, выделявшихся на передней грани не несущих более никакой нагрузки бледно-коричневых пилястрах неопределенного – ближе к тосканскому – ордера с капителями в виде светлых лент.
И если удержаться, избежав зова, двигаясь дальше, то по стене левого крыла за обнаженными купами кустов открывались полуподвальные окна – желтые ниши на черном – лаборатории…
Чтобы он не скучал, папа отдавал ему на проверку толстые тетради. Рассматривая мудреные непонятные буквы, значки, рисунки, он ставил красным граненым карандашом отметки. Как папа. Всех студентов со смешными фамилиями – прозвищами – он обязательно оценивал на «отлично». Ему казалось, что их надо обязательно пожалеть. Ставил пятерки и тем, кто ему нравился – таких было много, – и в первую очередь всем весельчакам, кто не страшился улыбаться и жестикулировать, а также тем, кто тужился с ответами на, видимо, заковыристые папины вопросы. Старался их поддержать.
Кажется, сдававшие зачеты студенты были довольны его присутствием на ответах; папа с гордостью иногда поглядывал в его сторону и, похоже, был либеральнее в эти дни.
А еще ему нравилось смотреть на улицу сквозь очень высоко расположенное огромное окно: они находились в цокольном этаже, и с его места виднелась только узкая полоска неба, бесшумно качающиеся ветви деревьев в институтском сквере перед бульваром, сквозистые переменчивые тени.
Заветной его мечтой было попасть на широченный, как кровать – спать можно, – рябой каменный подоконник, располагавшийся намного выше его головы, и посмотреть из огромного окна на улицу. Как-то он собрался с духом – папа временно освободился от озабоченных заданием немногочисленных неуспевающих и стал выглядеть менее отстраненно и сурово – и попросил об этом.
Он оказался на этой недосягаемой до того верхотуре и, опираясь спиной на холодную стену, обняв колени руками и прислонив голову виском к толстому деревянному переплету, смотрел на проходившие мимо за прозрачным забором фигуры людей. Они шли и шли навстречу друг другу, чаще всего озабоченные, чаще без детей, и их было много, и у каждого была какая-то особенная причина, ведшая их и выведшая в открытый мир за стеклом. У каждого человека была какая-то своя особенная жизнь – и мужчина или женщина придут в свой дом, там у них своя семья, или на работу, и они что-то будут там делать, говорить с другими людьми, и никогда не узнаешь, чего же лично они хотят в жизни и как их жизнь идет и куда?