Зачем эта механизация? Клавиша выключателя или живой огонь – все же разные вещи.
Никаких икон или украшений – только большой крест на фасадной стене, а под ним – кафедра. Дяденька, который торчал на ней – со скучным, бритым лицом, головой в форме дыньки и красными, большими ушами, – удерживая двумя руками микрофон, как это делают рок-певцы на сцене, нараспев читал из книги про правду, про добро, про любовь и милосердие к падшим. В ответ ему неслось общее безразличное «аминь».
«Вот ведь крапивное семя. И эти бледнолицые иностранцы, с жестким взглядом, в белоснежных церемониальных сутанах, или наши родимые, сукорылые, в золоченых ризах, которые пузырятся на откормленном пузе, – думал Зимин. – Они ведь к богу, к его идеям, не имеют никакого отношения. Почему он молчит? С другой стороны, что может сделать сильный, умный, милосердный и терпеливый с теми, кто прилепляется к нему и, повторяя правильные слова, лишь ищет выгоды для себя. Им нужно время, чтобы измениться, отвечает он и ждет. Уже две тысячи лет».
Солнце сдвинулось на градус по горизонту.
В непонятной глубине провернулась маленькая шестеренка, на башне ударил колокол, и из дверей храма потекла людская река. Лица были тихими и спокойными, но не слишком просветленными – с какими иногда выходят из русских церквей.
Молчаливая воронья стража с ударом колокола перелетела с деревьев на крыши домов, поближе к еде. Из открытых окон потянуло запахом свежемолотого кофе. Собаки, туго натянув поводки, потащили хозяев по cвоим важным делам, захлопали дверцы машин, и дети отправились на соседнюю улицу с визитами к бабушкам и дедушкам. Только чайки по-прежнему колготились над морем, растаскивая на части какого-то морского гада.
Заграничная курортная жизнь очнулась от утреннего забытья и двинулась по неизменному кругу.
«И в чем ее смысл?» – спросил русский человек внутри Зимина, которому без смысла жизнь почему-то не казалась необходимой.
«Вопрос как извечен, так и глуповат, – ответил ему опытный эмигрант. – Дыши, смотри, люби и любуйся, никому не мешай и не бойся стареть – вот тебе и смысл здешний. Совсем не плохой, правда?»
Поезд так вдруг нервно и громко свистнул, что не дал развиться этому спору. Зимин открыл глаза.
Половины пути как не бывало – все-таки виски очень полезная вещь.
Через пару часов после возвращения с побережья Зимин уже мчался на континент сквозь темноту тоннеля под Ла-Маншем.
В Париже его ждал Гранд-Пале. Построили его в прошлом веке для Всемирной выставки, и, по мнению Зимина, современные архитекторы давно должны были бы удавиться от зависти и тоски – такое бесконечное и ослепительное пространство было внутри. Здесь, конечно, не следовало бы зарабатывать деньги, устраивая выставки, – надо было бы просто открыть двери дворца для всех, кто хочет помолчать, или помечтать, или просто передохнуть от сутолоки жизни, хочет побродить по его галереям или, устроившись на полу, сквозь стекло купола, cтянутого ажурными арками желто-страстного цвета, смотреть в небо и соединяться с ним.
Но если понимать время, в котором тебя угораздило жить, то, конечно, сама возможность выставиться в этом месте удавалась только самым-самым, кто признан везде и всеми. О выставке в этом месте мечтали они с Ириной, задолго до разлада. Каждый, конечно, о своем.
Ирина, которая несколько лет потратила на организацию – водила хороводы вокруг французской культурной министерши, организовывала доставку конструкций и весь процесс подготовки, а самое главное – добывала деньги, которых требовалось немало для его искусства.
Зимин, с ужасом понимая, что груз прошлых идей и побед не дает ему повода для будущего, считал эту выставку прекрасной возможностью освободить пространство внутри себя для чего-нибудь нового, что только мерещилось и было связано с ним одним.
Как раз перед тем, как он психанул и начал рушить прежнюю жизнь, в его доме появились телевизионщики c важного российского канала, от встречи с которыми он отнекивался полгода. А Ирина настаивала, напоминая о возможностях неожиданно разбогатевшей России и деньгах, которые нужны для устройства парижской выставки, и уломала наконец.
Незнакомые люди – довольно вежливые, но настойчивые – разворошили мастерскую, понавесили везде осветительных приборов, а толстый, довольно уже взрослый и седоватый журналист Кирилл с редкой русской фамилией Иванов направил на Зимина камеру и повел с ним разговор о его московском прошлом.
Надо отдать ему должное, спрашивал не по бумажке, не давал отделаться пустыми байками или анекдотами и разговорил-таки – Зимин перестал ломаться. И пошел между ними серьезный разговор. Конечно, без журналистских банальностей Кирилл не обошелся: задал ему пару вопросов о месте в истории.
За границей про это и еще про деньги спрашивать отучены, а русские пока не понимали разницы между публичной и приватной жизнью. Но Зимин не стал его смущать и ответил словами только что выпущенного из лагеря Льва Николаевича Гумилева:
«Что такое успех? Он разный бывает. В истории нужно отстояться. Все встанет на свои места, все откроется, кто и что сделал. Каждый будет оценен по заслугам, и будет ясно, что и почему случилось. Но только потом, лет через сто пятьдесят».
Зимин не помнил, как попал тогда в крошечную квартирку Гумилева в блочной пятиэтажке в Перово, но когда услышал его тихий голос, насквозь промороженный Колымой, из которого истекал опыт жизни, понял, как ему повезло. В советское время такие встречи и разговоры казались несомненным чудом.
– Думаю, что вы способны понять – не сейчас, потом, когда проскочите медные трубы, – жить надо там, где родился. Как бы там ни было плохо – просто потому, что вас без этого времени и этой страны нет и не будет, – сказал он ему тогда. – Когда вы выработаете весь запас впечатлений, которые вывезете отсюда, – потому что в творчестве своем можете отталкиваться только от того, что задело ваше сердце или душу, лично задело. Так вот, когда вы ощутите, что ложка скребет по дну, вы либо умрете – как художник, конечно, – как человек вы еще повлачите сладкую и богатую жизнь. Или вернетесь обратно – тогда спасетесь.
В комнату вошла тихая женщина со стаканом воды и порошком в бумажном конвертике. Лев Николаевич поморщился, но покорно принял лекарство. Он уже тогда почти не поднимался – сидел на диване, обложенный со всех сторон подушками.
Был в съемках, конечно, еще один повод, который добавил перцу его с Ириной отношениям. Среди толпы суматошных телевизионных мужиков Зимин вдруг углядел высокую фигуристую девушку, блондинку, конечно, но, к счастью, натуральную. Она была ассистенткой журналиста. И Кирилл, без сомнения, был к ней неравнодушен, судя по тому, как поглядывал в ее сторону.
Появилась она на съемках почему-то на день позже, устроилась с бумагами рядом с камерой, и интерес Зимина к происходящему сразу здорово вырос.
Было в этой девушке что-то от породистой скаковой лошади или верблюдицы. Бывают такие прекрасные белые, почти не горбатые, с красиво очерченными губами и изящными, тонкими ногами – удивительно красивые существа.
Пока Кирилл, закончив с ним, уединился с Ириной, чтобы попытаться выпытать у нее подробности начала их семейной жизни, Зимин решил прогуляться. И надо же такому случиться, что Ксении – так звали блондинку – тоже захотелось подышать свежим воздухом.
Пока операторы готовили камеры для видовой съемки, он с Ксенией бродил по лесу, а потом по берегу, прямо под окнами кабинета Ирины, болтая о всякой всячине, о премьере спектакля на Бродвее, из-за которого она опоздала на съемку, и о театрах Москвы, конечно, тоже, о молодежной моде, потому что она щеголяла в специально порванных джинсах, о новых словечках, которые то и дело проскакивали в ее русском и значение которых она с трудом пыталась ему объяснить, о маме, конечно, – отец погиб в Чечне, о журфаке МГУ и просто о жизни в России – и им было очень легко говорить.