Почему-то его борода и рыжие тогда волосы так смешили китайских людей, что они хватали его за руки, тащили в разные стороны фотографироваться и так облепили со всех сторон, что он с трудом вырвался из толпы. Поэтому так и не попал в помпезный мавзолей и не узнал, чем кукла Мао отличается от ленинской.
За стену Запретного города тоже решил не ходить, когда разглядел за воротами те же пыльные толпы, утомленные жаждой впечатлений, а на газонах – горы мусора.
Назавтра должен был улетать.
Рано утром Зимин открыл окно, чтобы полюбоваться тем, как из утреннего тумана проявляются темно-красные императорские дворцы. Его гостиница удачно стояла практически впритык к ним. Китайское солнце еще только проснулось, его лучи осторожно касались свирепых морд сторожевых драконов, сидевших на чешуйчатой, похожей на драконью шкуру, черепице дворцовых крыш. И вдруг в дворцовом саду увидел странных, одетых в широкие шелковые шаровары и длинные до колен рубашки людей. Они будто занимались колдовством – длинными палками с кистью, похожими на наши швабры, выводили влажные иероглифы на камне дорожек, расчерченных белыми квадратами.
Пока вода, испаряясь, поднималась к небу прозрачным паром, странные люди двигались плавными, почти журавлиными движениями. Если кто видел, как эти хрупкие птицы на рассвете танцуют танец любви, – тот поймет. В этих утренних людях было понимание счастья как процесса. Как мгновения, которое длится, пока иероглиф не завершит свою паровую жизнь. Мгновения, в котором ты и все, что вне тебя, соединено друг с другом. И Зимину вдруг стало хорошо в Китае.
Вспоминая про все такое экзотическое, под звуки церемониального марша и аплодисменты толпы неторопливой трусцой он добрался до угла Гайд-парка и за железными воротами налетел на того самого, главного врага соседа Жоры.
– Ни…я себе встреча! – Эрик пользовался русским языком целиком, совершенно не вдаваясь в приличия, поэтому над английскими газонами и песчаными дорожками разлетались фигуры откровенных русских смыслов. Слава богу, что они тревожили невинные уши островитян только звуком.
– Илья, это ведь ты? – Пожалуй, только Эрик и еще бывшая жена Зимина Ирина были теми немногими, кто никогда не звал его по фамилии. – На твоей скучной морде написано, что ты мне не рад.
– Как-то неожиданно.
– П….ц! А х. и в жизни бывает ожиданно? Ты разговариваешь прямо как местный. Пристроился поближе к Абрамовичам?
– Cлушай, не ори ты так.
– Выставку, что ли, новую Ирка тебе здесь мастерит? Вот, б. ть, баба с яйцами, два в одном – и жена, и банкир – повезло тебе.
– Мы с ней расстались. Теперь в Москве живу.
Эрик ненадолго застыл с открытым ртом, но потом голос все равно не понизил:
– Вот бл…и, а я и не знал, извини. Как же они портятся, даже самые лучшие!
Фигура его, шумная, пахучая и пузатая, в мятых джинсах и пестрой рубашке навыпуск, походила на коренастый дубовый пень. Голова была стрижена под ноль. Черные, чуть выпученные глаза блестели жестоким лихорадочным блеском.
Зимин со старым знакомым торчали посреди площади у ворот, странно пустынной в этот час ланча и пробежек. Эрик вспоминал их прошлое, общее и не совсем, все похлопывал Зимина по спине своими корявыми, похожими на корни дерева, очень талантливыми руками, явно скучающими по привычному делу, сродни акушерскому, потому что умел извлечь из каменной плоти таящуюся в ее глубине скульптуру. И так заговорил меня, так закружил, что вокруг начала закручиваться стремительно уходящая в прошлое таинственная спираль времен. Чинный английский парк на глазах приобретал незабываемые черты замызганного и разухабистого Чистопрудного бульвара конца шестидесятых. Вечно обсиженная голубями фигура Грибоедова, на гранитном постаменте которого так тепло было лежать по вечерам, сразу после захода солнца, и безопасно, потому что у милиции была в это время пересменка; ржавый автомат для газированной воды, стаканы из которого, заполненные «Цинандали» и «Букетом Абхазии», прекрасно смотрелись на нашем столе; вентиляционная решетка метро, на которой у девушек взлетали вверх плиссированные юбки, открывая нашему восхищенному взору стройные ножки ничем не хуже, чем у Мэрилин Монро.
В этом призрачном мире мы покупали котлеты из видимости мяса по шесть копеек за штуку и упрашивали толстую продавщицу подсыпать нам побольше панировочных сухарей, чтобы во время жарки получить хрустящую сытную корочку, стеснялись в аптеках произнести слово «презерватив», и поэтому у нас не было секса, а была только любовь, гнали самогонку из браги, которую хранили на балконе в темно-зеленых бутылях из-под азотной кислоты, и когда однажды, нагревшись на солнце, брага рванула, весь дом подумал, что началась война, и сыпанул в бомбоубежище.
В этом мире мы были так молоды, что работали с утра до ночи и снова до первого солнца. Спать нам было не нужно, потому что мы питались своей верой в скорую победу над миром косности и бездарности.
Там была и первая наша выставка. На один вечер нам позволили на стенах кафе «Cиняя птица» развесить наши картины. И мы жутко страдали, когда гении пера, читая свои стихи и накачиваясь жидким кофе, который им наливали из большой кастрюли, совсем не смотрели на нашу живопись.
А потом была бульдозерная выставка. Там, где Рабин пытался остановить погром и ему чуть не отрезало ноги бульдозером. Где наши картины, расставленные на траве, ломали, рвали и кидали в кузов самосвала, а вокруг трещали фотовспышки, слышались наши проклятья и команды милиционеров.
– А чего ж ты на матушку вернулся? Разве там дышать можно?
– Может, нам с тобой разный воздух нужен?
– Ну, это ты х. ю сморозил. Слушай, а давай накатим вискаря по этому поводу? Я тут бар хороший знаю, пошли.
Мы спустились в грязноватый подвальный лондонский бар – Эрик еще с советского времени не мог терпеть пафосных заведений и везде выискивал именно такие замызганные забегаловки, но зато здесь всем было наплевать на мои голые ноги в кроссовках и на его оглушительный смех и грубые русские словечки, и мы cовершенно спокойно могли напиться в хлам – как это случалось с нами в Москве, во времена нашей молодости.
Cерым, скучным, не солнечным днем поезд мчал Зимина в кукольные просторы графства Девон. Там, в городишке Тормут, решал судьбу мира обольститель ума Патрик де Гриз – эксцентричный гений c твердым взглядом проповедника и хорошо расчесанной черной бородой до пояса и такими же длинными волосами, больше похожий на хиппи или индийского йога, чем на доктора наук и руководителя серьезного научного института, автора теории управляемого старения, которая утверждает, что только в семьдесят четыре года наступает старость, и что предел жизни человеческой на самом деле зависит только от нашего желания, и что поле битвы за долголетие находится в нашей голове, и если научиться управлять этим процессом, то жить можно бесконечно.
Ехал к нему Зимин по рекомендации доктора Пети, но не любопытства ради – хотел понять, гордыня движет этим человеком или стремление избавиться от страха.
Уже десять лет Патрик ежедневно глотал почти сто подобранных для опыта лекарств и добавок, чтобы с их помощью прожить никак не менее ста пятидесяти лет. Сейчас ему было уже за сорок, но выглядел, говорят, на двадцать пять, не более. И на это следовало посмотреть.
Ровные поля, нарезанные аккуратными полосками, сменялись такими же причесанными рощами или городками, то и дело возникающими то справа, то слева. Наблюдая эту размеренную жизнь, отрегулированную навсегда, как механизм швейцарских часов, Зимин вдруг подумал, что бесконечность ритуала гораздо хуже вовремя пришедшего конца.
– И что меня так разобрало вчера, что потерял всякую осторожность? Наговорил кучу глупостей, навспоминал тучу подробностей, которых совсем не следовало касаться заново. Тем более при Эрике, с его опасным языком. Вот что бывает, когда рядом нет стражника, который заботится о твоей безопасности. Ирина была в этом плане совершенно бесценна.