До назначенной встречи оставалось несколько дней, и Зимин пока развлекался. Пешком добрался до Национальной галереи, где обошел несколько залов своих любимых импрессионистов. В зале Сезанна, Ренуара и Мане даже посидел на стульях, медленно вкушая флюиды цвета, пока бесчисленные туристы осторожно оглядывали картины из-за спинок, не решаясь пересекать зрительную ось гурманов.
На втором этаже, в больших залах современных художников, сначала в недоумении долго топтался возле полок с рядами стеклянных банок с одинаково ровными, как гвозди, солеными огурцами, окрашенных глухой охрой гроздьев мертвых бананов и штабелей кирпичей, не понимая, как такое бездарное и не заслуживающее снисхождения может быть вблизи от великих.
Но потом ему повезло несказанно. В одном из залов по стенам были развешаны полотна-экраны, и на них была очень смелая видеоживопись – на каждом из экранов на абстрактном монохромном фоне в очередях немыслимой длины медленно шагали друг за другом крохотные людские фигурки, такие маленькие, что вначале казались прочерками темно-коричневого карандаша на сером фоне. И только когда фигурки начинали шевелиться, двигаясь в людском потоке, становилось понятно, что на самом деле все это – вид с огромной высоты. И этот чей-то спокойный взгляд позволил нам увидеть это.
Их было бесчисленное множество, этих людей, похожих на ожившие ростки растений или даже скорее на иероглифы. Они медленно доходили до какого-то, невидимого глазу края и вдруг исчезали, словно срывались с обрыва. А может, наоборот, улетали куда-то. Было понятно, куда они шли и чей спокойный взгляд смотрел на происходящее сверху. В этом слитном движении чувствовались такая печаль и такой гимн людскому мужеству, что Зимин даже едва не прослезился и, обидевшись на свою несдержанность, сбежал на улицу.
Буклет с фамилией израильской Мишель забрал с собой, чтобы попытаться с ней познакомиться. Вдруг сможет.
Ночью бродил по Сохо, запруженному веселой, пьяненькой молодой толпой, которая вынесла его к развлекательному центру, устроенному в туловище погибшей фабрики. Там, среди бесчисленных дискотек и тесных киношек, наткнулся на зал, забитый до отказа публикой. Она завороженно внимала голосу женщины на сцене. Одета она была в багряного цвета платье, которое крутилось вокруг ее крупного тела, словно на обруче – будто это был колокольчик с новогодней елки или абажур, расшитый блестящим стеклярусом. При этом на ногах у нее были ярко-зеленые чулки, а на голове вязаная шапочка, похожая на еврейскую кипу.
Дивное создание было из Грузии – он понял это сразу, потому что немного понимал ее горный, горловой язык, который певица вольно смешивала с английским. Зимин был, наверное, единственным, кто вслушивался в смысл слов, потому что женщина эта чудная, заплетая зал в ажурные звуки музыки и своего пения, больше похожего на птичье, творила чудное, и зал понимал ее на каком-то другом, мистическом уровне. Пела она, конечно, о простом – о том, что каждый ждет в жизни, и казалась странной сказочной птицей, залетевшей ненадолго из джазового рая на грешную землю, пахнущую сладким запахом марихуаны.
Следующим утром он долго лежал и глядел на потолок, весь разукрашенный, словно торт, розоватой с золотом лепниной, не отвечал на тихие стуки в дверь – горничной хотелось побыстрее завершить утреннюю уборку. Пропустил завтрак. Не хотелось спускаться в ресторанную залу, переполненную стаей официантов в мешковатых, не по росту фраках, больше похожих из-за этого на переодетых цирковых клоунов. А еще там было множество едоков. Ей-богу, ему иногда казалось, что они и не поднимались никогда из-за стола, каким-то чудесным образом меняя утренние одежды на чопорные вечерние туалеты для ужина, – тут он вдруг понял, что есть, может, и не хочется, а вот кофе выпить не помешало бы.
Хороший у них варили кофе, редкий для английского заведения. Он вспомнил вкус напитка, но с места все же не двинулся, продолжая размышлять про вчерашнее путешествие по городу:
«За что же тот, кто живет наверху, отвалил так много счастья моим глазам и душе?»
Такое количество счастья в Москве точно было бы знаком перемен. А здесь, между Северным морем и Атлантическим океаном, оно лишь уравновесило обе половинки его души – взрослую и детскую.
Зимин ощутил, что напряжение, которое его мучило в последнее время, пропало и он словно возродился. Давно потерянную свежесть обнаружил еще вчера, когда прошагал почти весь центр Лондона, почти не отдыхая. Мало того – за весь день удовольствовался чашкой бульона с пирожком в сетевой забегаловке, но до позднего вечера не почувствовал себя голодным.
– Вот дела, а я над Петей смеялся, – вспомнил он, как старинный его приятель и доктор по совместительству, вручая ему лекарство, все объяснял, что будет обязательно и почему.
– Ты ведь помнишь мое место приватное?
– На даче?
– Я там недавно десять часов кряду писал статью и не присел ни разу. И даже кофе не пил.
– Ну и что? Бывает.
– Зяма! – Это его школьное прозвище Зимину не нравилось, но с другом он не спорил. – Ты слушай и пока не перебивай.
– Как скажешь.
– Первое. Наш организм производит яд, который включает механизм cтарения. И зовут его кислород.
– Док, это смешно.
– Да, но особый! Без него мы сможем жить сколько угодно.
– Угодно – это сколько?
– Да, ну тебя! Сто пятьдесят лет тебя не устроит?
– А что, можно больше?!
– Это средняя цифра. По отдельности – может, и двести, триста, не знаю.
– Петь, ты сказочник.
– А Мафусаил из Библии – это сказка? – завопил доктор. В этом состоянии он мог спокойно и в лоб дать. – До катастрофы, до потопа была другая экология – вот они и жили сколько хотели.
– Но мы-то не так.
– И мы тоже будем. Помнишь у Пушкина: «В залу вошел пожилой человек сорока лет»?
– Это из Онегина?
– Приятно иметь дело с образованным человеком. Нам с тобой за пятьдесят, но мы себя ведь пожилыми не считаем? Так что держи. – И передал ему несколько пузырьков с прозрачной жидкостью.
– И что, от этого я буду молодеть?
– Зяма, ты меня слушал или нет? Тебе уже поздно.
– Cпасибо, ты настоящий друг.
– Кто начнет это лекарство принимать молодым – им и останется.
– А мне это зачем?
– По идее, ионы должны прекратить твою старческую деградацию.
– Для тупых повтори!
– Если тебе повезло и твой организм не прошел точку невозврата.
– Ты, Петька, зачем меня пугаешь?
– Cмотри, какой нежный! Ладно, ладно, все у тебя в порядке, не хнычь. Учти только – это пока эксперимент, и ты у меня в друзьях человека проходишь, по бумагам – ты в группе собак.
– Что? Мило! Спасибо, что удавом не заделал, дружок!
Зимин вспомнил, как они с другом покуролесили в тот день, потянулся изо всех сил до хруста в суставах, всем телом своим старым вспоминая, как это бывает, когда каждая клеточка кричит от радости жизни – совсем не ожидал обнаружить в себе такое ее количество.
Cквозь низкое дождливое небо пробились лучи солнца – сначала заставили вспыхнуть разноцветные стекляшки оконного витража, а потом добрались и до лица Зимина: долго плавили его правую щеку, пока он не понял, что пора подниматься.
Надев кеды и футболку, он нацепил кепку с длинным козырьком и как заправский лондонский житель потрусил по неровным дорожкам Грин-парка. Возле Букингемского дворца начинался развод караула, и на звуки оркестра понеслись крикливые толпы опоздавших к действию китайцев. Зимин отличал их от японцев по неотесанности – им казалось, что все остальные вокруг сродни предметам, на которые не следует обращать внимания.
Так было и в Пекине, где на улицах с утра до вечера двигались бесчисленные орды на скутерах и велосипедах, а главная, исполинских размеров площадь была переполнена до такой степени, что пробираться приходилось боком, сквозь множество возбужденных, непрестанно улыбающихся людей. Женщины почти все были в длинных, до пят, платьях, а мужчины в рубахах до колен, украшенных вышивкой, или в куртках, застегнутых на смешные узелки – пуговицы. Черноволосая бедность, отчетливо пахнущая чесноком и жасминовым мылом, на самом деле была невероятно бесцеремонна.