Дуглас, не говоря ни слова, направился к лестнице, прихватив, в качестве жеста доброй воли, и ее чемодан. (Она, однако, не увидела этого, так как ни разу не оглянулась.)
— Я и твой унесу, — сказал он, не умея делать добро исподтишка.
Наверху находилась «большая» спальня и каморка, в которой спал Джон; домик был маленький, но они наезжали сюда редко, во дворе были еще постройки, которые в дальнейшем (когда начнется приток средств) можно будет отремонтировать и использовать под жилье — залог будущей оседлой жизни. Он стоял в глухой деревушке, милях в восьми к югу от Тэрстона; вокруг расположилось несколько ферм. Небольшой коттедж, сложенный из камня в семнадцатом столетии и крепко прилепившийся к склону горы — для тепла. Никаких пейзажей. Дуглас быстро распаковал свои вещи, сунул пустой чемодан под кровать и пошел вниз; Мэри сидела на низенькой табуретке с кочергой в руке и завороженно следила за слабыми язычками пламени, колеблющимися над угольями, как дитя, делающее первые шаги.
— Выпьем? — спросил он, все еще на гребне нежданно нахлынувшего оптимизма. — О благословенный алкоголь! Он лед разбивает, браки заключает, рассеивает смущение, помогает общению, сплачивает друзей и разделяет врагов, он ангел-хранитель всех приемов и пирушек, покровитель дружеских встреч, утешение одиноких… да много еще что; кто-нибудь должен написать об алкоголе книгу.
— У нас ничего нет, — ответила Мэри, явно не без удовольствия, но он решил быть к ней снисходительным.
— Америка! — объявил он, радуясь возможности удивить ее. Он поднял вверх две большие картонные упаковки с бутылками беспошлинного виски. — Согласен, что путь за этими бутылками был не так близок, но беднякам выбирать не приходится. Напополам?
Она кивнула. Он налил в стаканы по хорошей порции, долил ее стакан водой, затем подошел и сел рядом с ней на удобном старом диване, купленном — как и вся остальная их мебель — на местном аукционе. — Будем здоровы! — И снова она только кивнула.
— На улице просто замечательно! — Он уловил восторженные нотки в своем голосе и подумал, что прозвучало это излишне бодро, но ведь он же ничуть не притворялся, сказал от души — на улице действительно было замечательно. Почему же тогда слова прозвучали фальшиво? Мэри они тоже показались фальшивыми. Она фыркнула. Ему стало жаль, что она не поверила в его искренность.
— Будем здоровы! — сказала она и отхлебнула из стакана, как бы пресекая дальнейшие попытки продолжить разговор о природе.
— Я читал как-то письмо Малькольма Лаури одному молодому человеку, который собрался написать книгу и жаловался, что у него ничего не получается, потому что, помимо всего прочего, он совсем не знает природы. Лаури ответил ему, что отсутствие знаний уже само по себе сюжет. Мне понравился его ответ. По-моему, я понимаю, что он хотел сказать. Так вот, сейчас я тоже бродил по горам, «не зная ничего о звездах».
— Передай мне, пожалуйста, пепельницу. — Он передал. Снова наступило молчание. Значит, берем этот вариант. Отлично. Немного погодя она сказала:
— Ты мог бы поинтересоваться, не желаю ли и я погулять.
— А ты желала?
— Да.
— Мне хотелось побыть одному, может человек раз в жизни побыть сам по себе? — сказал Дуглас.
— А разве ты когда-нибудь бываешь не сам по себе?
— Неужели ты не можешь этого понять?
— Ты не ответил на мой вопрос.
Она не смотрела на него. Даже беря у него виски и протягивая руку за пепельницей, она не отводила взгляда от трепещущего огня. Дуглас не мешал молчанию сгущаться вокруг них. У него еще был достаточный запас бодрости и оптимизма, чтобы наслаждаться тишиной, обложившей толстостенное строение.
Мэри была рыжая; густо, сочно рыжая — мечта сороковых годов, посеянная Голливудом. Волосы беспорядочными завитками обрамляли лицо, рассыпались в изобилии по широким прямым плечам. Они были богатством, приданым, их нельзя было обойти молчанием, они заслуживали псалма Давида. Как бы она ни причесалась, ей все было к лицу, и, глядя на роскошные волосы жены, Дуглас даже сейчас, после без малого двенадцати лет отнюдь не безоблачного брака, благодарил судьбу за то, что ему так повезло. Потому что в придачу к яркой красоте волос Мэри обладала характером не менее ярким, который в их браке на ножах должен был сильно потускнеть. Хотя сказать наверное он не мог. Последнее время они переговаривались через ничейную землю взаимных обид.
Лицо у нее было открытое и умное, глаза светло-карие, самый кончик носа задорно вздернут, рот большой, спокойный, со слегка опущенными вниз уголками, но не грустный, а чувственный. У нее была хорошая фигура, талия до сих пор тонкая, грудь крепкая, живот плоский. А вот руки самые обыкновенные. И тем не менее, когда они познакомились, она была обещающей пианисткой. Ее первый концерт в Уигмор-Холле прошел хорошо. Впереди брезжил настоящий успех. Замужество отняло у нее все это. Вначале они были не на шутку влюблены друг в друга, чувство это возвращалось еще раза два или три впоследствии, но в промежутках они бывали холодны, раздраженны, а однажды (как и теперь) появилась злость и враждебность.
— Все никак не увижу лица в огне, — сказала она. — Мы трое, — подразумевалась она и ее сестры, — часами просиживали у горящего камина. Где бы мы ни жили, у нас всегда был камин — даже в Южной Африке.
Ее отец был офицером военно-воздушных сил во время второй мировой войны; после войны остался на военной службе и объездил с семейством пол земного шара. Дуглас в свое время решил, что это обеспечило Мэри привилегированную, безбедную жизнь, и любил попрекнуть ее этим в пылу ссоры. Но даже в такие минуты он не мог не признать, что только такая жизнь могла сделать из нее женщину, которую он хотел иметь своей женой. Сейчас, однако, ирония была бы не к месту.
Дуглас жалел, что бросил курить. Хотя с тех пор прошло уже около пяти лет, кажется, дня не проходило, чтобы он не испытывал желания взять сигарету. Перед глазами вдруг возникли пачки Disque Bleu в мягкой и чуть скользкой упаковке; сами сигареты, не слишком туго набитые черным, нарезанным длинными полосками, на вид сырым табаком — а каков он на вкус? Ясно представить он не мог. Дуглас улыбнулся. Если бы понадобилось точно описать, пришлось бы закурить снова.
Мэри спокойно продолжала курить.
Огонь тем временем разгорелся. Она подложила в камин пару больших поленьев, нашла подходящее место и втиснула их именно туда, куда хотела. Дуглас заметил, как язык пламени чуть лизнул ей руку.
За окном была тишина, снег, горы, которые появились здесь задолго до человека и, наверное, будут стоять еще долго после того, как он исчезнет с лица земли; в нескольких милях отсюда море; на склонах гор несколько уцелевших ферм, а внизу, в городах, все нарастающее праздничное веселье.
Лестер на пути в бар, где его встретят старые дружки; они возьмут его под свою опеку и будут возить за собой повсюду, как живой талисман, думая, что он миллионер, веря всему, что он болтает про звезд поп-музыки и знаменитых спортсменов. Гарри, спешащий к Эйлин — сестре Лестера, серьезной девице, которая успешно «взяла себя в руки», вырвалась из-под материнского влияния и уехала в Лондон, окончила педагогический колледж и теперь читает лекции по экономике и даже состоит в списках кандидатов лейбористской партии. Этот вечер она собирается провести с Гарри, которого предпочитает всем прочим знакомым мужчинам, хотя в политике он просто дитя. Джозеф погружен в серьезную партию домино. Бетти с Джоном, сидя у телевизора, провожают старый год — перед ними проходят вереницей таланты всех континентов; у мальчика горят щеки — уж не жар ли, с опаской думает Бетти, — но хоть стал повеселее: сидит в пижаме и ковбойских сапогах, с бутылкой шипучки и пакетиком хрустящего картофеля, сжимая в объятиях своего дешевого кита. Человек, имя которого он унаследовал, старый Джон, крепко спит у затухающего камина, неуклюже уперев отказавшие ноги в каминную решетку. Неужели и он искренне, пусть с неохотой, верит, что с этой, именно с этой календарной ночи, когда, как принято считать, один год приходит на смену другому, можно ждать для себя каких-то перемен? А обычай принимать решения на пороге нового года — не мольба ли это о свободе выбора? В середине унылой зимы, когда запасы начинают истощаться, земля бесплодна, природа затаилась, когда все, казалось бы, направлено против человека, вот тут-то ему и нужно встать во весь рост и заявить: «Нет, я сделаю это, сделаю то, сделаю, хоть жизни, по-видимому, нет до меня дела». Или все эти решения не что иное, как пригоршня пыли, брошенная в лицо судьбы?