Но иногда на его лице появлялась вдруг улыбка, говорившая о каком-то затаенном восторге, которая могла затем смениться выражением отрешенности и грустной озадаченности. Дуглас не раз замечал это выражение. И теперь, когда ему захотелось собрать в памяти все, что он знал об Элане, ему тотчас же вспомнилась эта улыбка. Она словно говорила: «И что это за мир такой, куда я угодил!», словно спрашивала, радоваться ему или ужасаться, поделиться с кем-нибудь своим недоумением или попытаться самому разобраться во всем. Глубина проникновения Элана в самую суть вещей — только сейчас по-настоящему оцененная Дугласом — завораживала его. Несомненно, и острота чувств Элана не уступала его уму — он прекрасно понимал, что почем. И, может, Дуглас именно тем и привлекал его, что в душе того шла нескончаемая борьба между философом и шутом. Пока Элан разматывал нить жизни, пытаясь разобраться в сложностях и тщете окружающего мира и еще больше запутываясь в них, Дуглас вышагивал по жизни то смело, то с оглядкой, то раздираемый всевозможными вопросами, то готовый с возмутительной легкостью ответить на любой. Элан, в его представлении, был человеком, который предается глубоким размышлениям о смысле жизни, и хотя вопросы, которыми задавался сам Дуглас, были так мелки в сравнении с элановскими, он и сейчас испытал то же чувство, что и прежде, — чувство безграничной симпатии к тихому, одинокому человеку.
Только вот как писать? Все, что Дуглас знал о детстве Элана, — это что он был из бедной семьи — приличная, допустим, бедность послевоенных лет, которая в наши дни расценивалась бы как нищенское существование. Он вырос в заброшенной деревушке: все селение — ряд стандартных домиков, в которых когда-то жили шахтеры, на краю того самого леса, где он и умер. Семье не дано было забывать о болезни — хворала мать. Дуглас так и видел задумчивого, послушного мальчика, безмолвно хлопочущего по хозяйству в маленьком печальном коттедже. Он никогда не рассказывал об этом. Никто из школьников ни разу не побывал у него. Но о болезни его матери как-то стало известно. Отец его работал в муниципальном совете не то сторожем, не то уборщиком — на эту работу пошел и Элан через год после того неожиданного провала в школе. Выдержав один за другим все выпускные экзамены, Элан вдруг срезался на последнем — дающем право поступления в университет, — да еще с таким треском, что заставил всех буквально теряться в догадках, чем мог быть вызван этот внезапный провал. Его отец умер за несколько месяцев до того, но ведь не могло же это так подействовать на него. Элан спокойно ушел из школы и поступил на работу, которую без труда мог получить в пятнадцать лет и без своих знаний, и растворился в городе, одинокий молодой чудак, который «больше помалкивает», «никому не мешает», «очень тихий», «ходит пешком бог знает как далеко», «замкнут», «друзей не имеет». Иногда он пропадал на несколько дней — «будто сквозь землю провалится». Скоро умерла и мать. Он переехал в небольшой стандартный домик на окраине Тэрстона.
Где проводил он свободные дни? О чем думал во время своих скитаний? Может, придется сочинить ему тяжелое детство — не побои, не обиды, а, скажем, моральный гнет, который лежит на ребенке, вынужденном ходить за больным и не имеющем рядом человека, который его понимал бы. В каждом детстве, сопровождающемся перескоком из одного социального слоя в другой, непременно обнаруживаются одни и те же проблемы. Но в данном-то случае речь шла о человеке, который отказался перескакивать. Посмотрел-посмотрел и прошел мимо. И Дугласу в этом чудилась огромная сила. Может, тут крылась двойная жизнь, может, после такого подвижничества его неудержимо потянуло к роскоши, или, еще того хуже, он предпринял какие-то жалкие попытки до этой роскоши дорваться. Элан вошел в лета, пока Дуглас, по его выражению, куролесил в Лондоне и за границей, и они долго не встречались; Дуглас вспомнил, что в последний раз увидел его на противоположной стороне улицы — все в том же плаще с поясом, какие носили в пятидесятых годах, теперь, правда, порядком засаленном, все в том же аккуратно заправленном, знакомом со школы шарфе на шее; выражение лица более сосредоточенное, чем прежде, но, когда он обернулся, услышав оглушительное дугласовское «Здорово!», улыбка, появившаяся на нем, была все такая же удивительно милая и проникновенная. О чем говорило выражение его лица? Что было написано на нем? Дуглас напряг память. Страх? Решимость? Понимание?
Почему он провалился на экзамене? Нужно будет придумать какое-то объяснение. Страх перед тем, что, продолжая учение, он может стать обузой для матери? Понятное желание «помочь семье»? Или нет, скорее, внезапное разочарование в своей деятельности. Изнурение от битвы, которую он вел (а кто не вел ее) со своей плотью, — битвы, которую, насколько было известно, он вел в одиночку? А может, он вдруг разуверился в науках, как случается иногда с очень умными мальчиками. Один из учителей говорил, что Элан знал слишком много, чтобы быстро, понятно и пространно излагать свои мысли — в чем весьма преуспел Дуглас; этот же учитель говорил, что Элан пишет что-то свое и не пожелал зубрить к экзамену, что он уже выучил все, что школа могла преподать ему. А еще кто-то говорил, будто слышал от Элана такие слова: «Никто не может дать ответа ни на что. В этом все дело. Никто ничего толком не знает».
Эта мысль засела у Дугласа в уме. Потому что, чем больше он об этом думал, тем больше убеждался, что судьба позволила ему соприкоснуться с «редкостной душой», свела с человеком, который «глядел в самую суть вещей». Тем печальнее, что жизнь запустила Элана по такой параболе: от домика на лесной опушке, через признанную всеми разностороннюю одаренность — к знаниям, откуда на работу, какую выполнял прежде его отец, и затем назад в тот же лес. И все это в поисках… Чего? Уж конечно, не рецепта, как жить дальше. Насколько можно судить, к жизни он был совершенно неприспособлен: пристанищем ему служило небольшое углубление в земле посреди зарослей остролиста. По словам Гарри, он бродил по лесу — кое-кто его там видел. Дуглас напрягал воображение, пытаясь представить себе поиск и отчаяние в душе Элана, пока он блуждал один в этом реденьком лесу. Что он нашел? К какому выводу пришел?
Скорее всего, причиной тому было напряжение последних дней — но, как бы то ни было, Дуглас вдруг обнаружил, что плачет, приборматывая: «Бедный! Бедный Элан! Бедняга!» Какая потрава! Какая потеря! Смерть! До чего же все-таки отвратительна смерть! А ведь совсем недавно, вспомнил он, смерть временами не казалась ему такой уж отталкивающей.
Ладно! План намечен, обдуман вчерне. Он предпочел бы написать свою повесть в форме воспоминаний. Может, начиная с нее, он опять будет писать вещи, за которые сможет себя уважать. Пусть отлежится как следует в голове, а затем он возьмется за нее, подыщет форму; теперь по крайней мере он знает, как много все это для него значит. Это что же, он использует Элана? Да! И на это не надо закрывать глаза. Можно назвать повесть «Смерть друга». Сентиментально? Мелодраматично? Бесспорно. Отправная точка. Он попытается вызвать Элана из небытия.
Высвободившись наконец из странного плена, в котором он удерживался то ли силой воли, то ли потребностью, он пошел вниз по склону горы; его била дрожь, и он побежал трусцой, чтобы согреться. Вниз, ничего не скажешь — к жене, жизнь с которой представляла кучу нерешенных вопросов; к проблемам, сыновним и отцовским; к трудностям, финансовым и нравственным, навстречу новому году, который не обещал ему пока что даже определенного заработка. И в то же время будто какая-то благодать снизошла на него, он почувствовал себя смелым, очистившимся и бодрым после этого свидания с тенью покойного друга.
2
Дуглас споткнулся о собственный чемодан — он стоял на крыльце, там, где он его оставил, — и, берясь за ручку, понял, что от перемирия не осталось и следа.
Мэри стояла коленопреклоненная, как в церкви, перед камином в комнате нижнего этажа. Она не могла не слышать, как он вошел, но, ни на минуту не прекратив своего занятия, продолжала сосредоточенно дуть под решетку, пытаясь вдохнуть жизнь в сырой хворост.