Он сунул кредитку в карман и растворился в сгущающейся темноте.
— Давненько я не занимался любовью в машине, — шепнул Майкл. — С самой школы. Надо еще вспомнить, как это делается.
Но долго вспоминать не пришлось. Тесное пространство заднего сиденья вдруг будто раздвинулось, принимая их разгоряченные тела.
Он погрузился в огненную клокочущую лаву ее лона дерзко, яростно, не раздумывая, и понял, что его безумный порыв был верным. Она так же изнемогала от желания, как и он. Сегодня изощренные ласки прошлой ночи были не нужны.
Несколько томительных мгновений они лежали без движения, прислушиваясь друг к другу. Потом Наташа словно ожила. Ее ноги, взлетев, обвились вокруг его шеи, вся она изогнулась немыслимой дугой, стремясь вобрать его в себя целиком, всего без остатка. Под его мощными ритмичными ударами ее белое фарфоровое тело извивалось, стонало, пело. Он играл губами на вибрирующих струнах ее горла, и не было на свете музыки прекраснее.
Сияющая звездами бездна разверзлась под ними, они взлетали над ней и падали, взлетали и падали, чтобы через миг взлететь вновь.
Никогда еще они не любили друг друга так неистово и страстно, как сейчас, и горечь предстоящей разлуки придавала их поцелуям особенный, терпкий вкус.
Возбуждение достигло предела, весь окружающий их мир сгустился, спрессовался, напрягся и взорвался бурей огненных искр. Майкл в изнеможении упал головой на ее грудь. Остренький игривый язычок слизнул капельки пота с его лба, защекотал переносицу, скользнул к уху.
Майкл улыбнулся про себя той легкости, с которой его возлюбленная перешла от бурной страсти к непринужденной игре. Истинная женщина от макушки до кончиков пальцев, загадочная, непредсказуемая, и от этого еще более желанная.
— Пора, кошка, — шепнул он ей. — Пора. А то все мои благие намерения полетят к чертям, и я велю шоферу везти нас обратно в Лондон.
Самолет напрягся, как перед прыжком, завибрировал и понесся, набирая скорость, по взлетной полосе.
Майкл провожал его взглядом, пока он не обратился в светящуюся точку и не исчез в темном небе. Точно так же стоял он пятнадцать лет назад в аэропорту Лагоса душной тропической ночью, стиснув перила до боли в пальцах, и вглядывался в чернильное небо. Все силился разглядеть уносивший ее самолет. Уносивший навсегда, так он тогда думал. Сердце разрывалось от чудовищной боли, он вспомнил, как просил его: «Да разорвись, лопни ты, наконец. Нет сил терпеть эту муку». Ничего, выжил, ел, спал, работал, как одержимый, трахал женщин и даже получал от этого удовольствие. И ждал. Гнал от себя самую мысль о ней и все-таки ждал. Вопреки логике, здравому смыслу, рассудку, вопреки всему. И судьба, сжалившись, дала ему еще один шанс.
Закончился второй акт пьесы под названием «Наша жизнь. Полеты над бездной». Но не спеши расходиться, публика. Впереди третий акт. Занавес.
Другая жизнь
Она лежала в густых зарослях папоротника, совсем близко от дороги. Ее остренькая, веснушчатая, обычно такая подвижная мордочка откинулась назад на неестественно выгнутой тонкой шейке. Выпученные, закатившиеся глаза, распухший язык, багровые в черноту отметины на шее не оставляли никаких сомнений в причине ее смерти. Удушение.
Участковый Сидоркин скользнул взглядом по ее телу. Юбка задрана до подмышек, никаких следов белья, широко раскинутые ноги, следы спермы на лобке. Значит, еще и изнасилование.
Сидоркин шумно вздохнул. Если, конечно, можно говорить об изнасиловании применительно к Таньке Мухе. Ее только ленивый не имел. Или, может, импотент какой.
Она появилась здесь с год назад. Оборванная маленькая бродяжка, дитя улицы. Никто и имени-то ее настоящего не знал. Да она сама его не помнила или не хотела вспоминать. Танька и Танька. Танька Муха. Это за чернявость да вертлявую повадку.
Откуда она взялась, он, как ни бился теперь, вспомнить не мог. Может, с поезда ссадили за безбилетный проезд или дальнобойщики за ненадобностью выкинули.
Она пристроилась жить в заброшенном сарае за станцией. Натаскала туда ящиков и всякого тряпья. Чем не жилище? Он, как узнал, сразу туда явился. Стал расспрашивать, кто такая да откуда.
Лукаво кося карим глазом, она, ничуть не смущаясь его формой и суровым видом, поведала свою нехитрую историю. Родителей своих не помнит. Маленькая еще была, когда они ее бросили. С тех пор побиралась на вокзалах, крутилась как могла. Потом подобрал ее старик какой-то, профессиональный нищий.
— Только он плохой был, дяденька, воровать учил. А это — грех.
— Ты-то откуда знаешь? — усмехнулся в усы Сидоркин.
— Люди добрые объяснили.
— Много ли ты добра от людей видела?
— Видела. Тут у вас тоже добрые люди. Вона какую кофту мне дали.
Она стремительно вскочила на ноги и закружилась перед ним, демонстрируя обнову. Латаная-перелатаная вязаная кофта с облупленными пуговицами доходила ей почти до колен. Из-под нее виднелись грязная юбка и немыслимые, растрескавшиеся от времени ботинки.
Сидоркин повнимательнее вгляделся в ее лицо, напоминавшее мордочку какого-то шустрого, быстроглазого зверька. На вид лет тринадцать-четырнадцать, а там кто знает.
— Собирайся, в отделение пойдем.
— Чево ты, чево ты, дяденька, — залопотала она. — Нету такого закона, чтобы сироток бездомных забирать.
— Вот и найдут тебе дом.
— Я в такой не пойду. Там дерутся.
Она подскочила к нему, схватила за руку, умоляюще заглянула в глаза. Пальчики у нее были тонюсенькие, невесомые, серые от грязи. Он поспешно отвел глаза, чтобы не видеть страха, исказившего ее лицо.
— Не надо, а, дяденька? Я уже большая, я работать могу. Честное слово.
— Работать? — Вот этого он совсем не ожидал от нее услышать. — Работать? А лет-то тебе сколько?
— В точности не знаю. Но пятнадцать наверняка есть. Ты не смотри, что я ростом не вышла.
Он тогда дал слабину, не смог твердость проявить. Разнюнился, дурак старый, взял грех на душу. Словно не за руку, а за сердце она его взяла тогда своими прозрачными пальчиками.
Насчет работы она не соврала. Пробавлялась на рынке да у коммерческих палаток. То товар разгрузить поможет, то за хозяйку у прилавка постоит, пока та в кустах облегчается. И ни разу не украла ничего. А он за ней присматривал, дай Бог. Ни разу не поймал.
Ее уж и знали все. Прозвище дали, Танька Муха. Привыкли, вроде как своя стала. Одно плохо. Мужики к ней так и липли. Да она никому и не отказывала. Трахалась направо и налево.
— Ну че ты, дяденька Федор? Я ж никому не во вред. Им хочется, прямо мочи нет, и мне приятно.
И глаза такие невинные, чистые, как у блаженной.
Зиму она у него перезимовала, в баньке. Приходила тишком, как стемнеет, и уходила затемно. Он ее в дом звал, не пошла.
— Нельзя тебе, дяденька Федор. Ты здесь человек известный. Еще подумают чего.
Вроде как заботилась, и ему это было внове. Странно и приятно. Он жил бобылем, ни жены, ни детей, ни родственников. Пусто в доме и на сердце пусто. А тут Танька. Он ей еду в баньке оставлял, ботинки новые. Ничего, носила. Один раз деньги на лавку положил. Вернула.
И заметил он, что стали посещать его непрошеные мысли, одна другой чуднее. Удочерить Таньку, отмыть как следует, в школу отдать. Потом замуж. Ох, размечтался, старый, кто ж ее возьмет, непутевую. Она и так не сегодня-завтра в подоле принесет. А что, тоже неплохо. Будет у него ребеночек, вроде как внучок. Будет кого любить, кому дом этот оставить.
Вот об этом и думал сейчас участковый Сидоркин, глядя на распятое в папоротниках Танькино тело, и чувствовал, как желчь подступает к горлу. По ее белой ноге, обутой в купленный им ботинок, медленно ползла муха. А это красиво, муха на коже. Ох, и придет же в голову. Он нервно сглотнул.
Пропади оно все пропадом! У какого подонка рука на нее поднялась? Почему? За что? Он присел на корточки и, стараясь не глядеть на ее обезображенное лицо, внимательно осмотрелся.