Бесконечная печаль царила над этой местностью, и даже сам воздух казался замерзшим и немым. Был рождественский сочельник, но над равниной не слышалось колокольного звона, а между тем, крыша и колокольня, видневшиеся в нескольких шагах из-за завесы сухих и побуревших камышей, указывали на то, что здесь стоит монастырь.
Действительно, то был странный мужской монастырь, точно погруженный в зимнюю спячку в этой унылой и безотрадной местности, и ни звон колоколов, ни молитвенное пение не нарушали его оцепенения накануне величайшего праздника церкви, накануне Рождества.
Странный монастырь! Уже более сорока лет в нем не звонили колокола, не пели псалмов и, словно впавший в летаргию, он молчал среди сонного безмолвия болот. Такова была воля его настоятеля, неведомого старца с совершенно белой бородой, уже стоявшего на пороге смерти.
Смутное предание говорило, будто в былые дни, еще при жизни прежнего настоятеля, в монастырь этот, тогда звучавший колоколами и песнопениями, явился изгнанник, незнакомец, похожий на разбойника, и попросил пристанища. Его приняли, и он прошел великий искус, поражая братию и послушников суровостью своих постов и жестокостью самобичеваний. На смертном одре покойный аббат назначил его своим заместителем, избрание монахов подтвердило это назначение. Но с тех пор на клиросе и на колокольне замолкли все голоса, псалмы и песнопения читались шепотом, и в течение сорока лет все колокола безмолствовали. Новый настоятель наложил обет молчания на всю общину, и без того строгие правила при нем стали вдвое строже, и в суровом соблюдении устава, постов, бдений, молитве и нищете, теперешний настоятель, — великий грешник, по словам одних, знатный вельможа, по словам других, — ждал смерти, зная, что она наступит, когда голос недвижных колоколов поплывет над полями, ибо в тот день, когда зазвонят колокола, для него засияет милосердие, и прошлое простится ему.
В эту ночь, под порхающим по монастырскому двору снегу, монахи один за другим вышли из келий и отправились в церковь для полуночной службы. Теперь эта служба совершалась вполголоса, без веселых песнопений и радостных возгласов. Настоятель явился последним; он был так дряхл, разбит, так подавлен горем, угрызениями совести и годами, что два монаха должны были поддерживать его; он шел с угасшими глазами, бледным изможденным лицом, и его можно было принять за труп, несомый братьями. Но едва они ступили все трое в алтарь, как раздался громкий и веселый звон: все колокола на колокольне пришли в движение и звонили, и сердца монахов преисполнились восторженным изумлением.
Все поспешно выбежали за ограду монастыря и рассыпались по берегу, чтоб увидеть, не ангел ли Господень спустился на башню; пораженный настоятель следовал за ними, опираясь на своих помощников и вытянув вперед дрожащие руки. Колокола звонили сами, но посреди реки, задержанная ставшим льдом, «Принцесса под стеклом» сияла сверхъестественным блеском. Вокруг нее тихо и медленно кружились хлопья снега, и под прозрачным хрустальным покровом виднелся ее лоб в венке из рождественских роз, но не искусственных, а живых, только что распустившихся.
Саван спал с ее нетленного тела и, с улыбкой на устах и закрытыми нежными веками она спала, держа в прекрасных беломраморных руках, тех самых руках, что некогда отъели собаки, огромный букет красных роз, алеющих кровью ее ран.
Настоятель упал на колени. Он понял, что Бертрада умерла, простив его, и что он тоже должен умереть.
К нему, своему жестокому палачу, к нелюдимому Отто, зловещему Черному принцу, бывшему Красному принцу, а ныне кающемуся монаху, она явилась в знак прощения и принесла яркие алые цветы, символические розы, расцветшие из ее ран, цветы ее крови.
Он хотел притянуть барку к берегу, но лед ломался под ногами братьев, багры падали в воду, и невозможно было добраться до барки. Всю ночь принц Отто провел в молитве, на коленях, на замерзшем берегу, под падающим снегом. Зажгли большие костры, монахи, собравшись вокруг него, пели по очереди Осанну и Мизерере; а в монастыре по-прежнему звонили ликующие колокола.
При первых лучах зари лед растаял, и чудесная барка поплыла вниз по сонной реке, потом исчезла на повороте русла.
Нейгильда
Нейгильда порой отправляется в путь
На саночках в инее белом,
Несется под небом сквозь легкую муть
К далеким краям онемелым.
Как светлая точка мелькает она
Над тучей, быстрей урагана.
Над стаями туч перелетных видна
Нейгильда в санях из тумана,
Сидит на снегу, на опушке лесной
И воет с волками волчиха;
А вороны в свите ее ледяной
Мороз накликают и лихо.
Во время пурги ледяные персты
Срывают валетом снаружи,
Подобные звездам, седые цветы,
Покрывшие стекла от стужи.
В мансарде дитя, оробевши, дрожит
Под жалким своим одеяльцем.
Мерещится крошке: Нейгильда глядит,
Глядит и грозит ему пальцем.
Она за морями, в далекой стране,
В Норвегии, где нерушимы,
В дворце из снегов, на седой крутизне,
Таятся грядущие зимы.
Маленький Петерс спал в замерзшем великолепии дворца Нейгильды, посреди залы пиршеств, заключенный в огромной прозрачной колонне. Он спал, свернувшись, надвинув на глаза меховую шапку и засунув руки в теплые рукавицы, совсем маленький, похожий на реликвию в стеклянном ковчеге. Вокруг него, в унылой феерии белизны и розовых вспышек, царили сталактиты и айсберги пылающего северным сиянием дворца. За этой залой в бесконечность простирались другие, безотрадно белые, безотрадно обширные и пустынные. Полярный ветер носился по ним, как безумный, пушистый снег порхал, гонимый и наметаемый в углах порывами северного ветра.
Ветер охранял дворец. Притаившись у его входов, он леденящим, резким дыханием препятствовал снегу и морозу загромождать его двери, и тысячи ледяных игл, как громадные неподвижные ветки исполинского коралла, устремлялись во мрак, блистая всеми огнями и переливами радуги. Призрачный и великолепный дворец Нейгильды сверкал как призма среди безмолвия полярных ледяных заторов, нагроможденных Зимою.
Вечная зима, вечная безотрадность, вечный пожар пылающих северным сиянием ночей! Маленький Петерс жил среди этого безмолвия и пустыни, весь черный и окоченевший в жестком меховом платье, но нечувствительный к боли, сам превратившийся в льдинку с тех пор, как Нейгильда коснулась ледяной рукой его сердца, безразличный ко всему и точно зачарованный великолепием больших, блестящих и пустых зал и головокружительной высотой их сводов, полных мрака и звезд.
Сколько лет он живет здесь? Маленький Петерс уже не знал этого. Он потерял представление о времени, утратив память. Коснувшись его сердца, Нейгильда погасила в нем пламя жизни; он не помнил ни норвежского городка, где ребенком играл на большой площади, звенящей от хлопанья бичей и веселых криков, не помнил старого предместья с темными и такими узкими улицами, что соседи ходили друг к другу в гости по висячим досчатым мосткам, перекинутым из дома в дом. А в этом городке и в этом предместье, в пятом этаже старинного высокого дома, жила добрая бабушка с дрожащим голосом, которую маленький Петерс хорошо знал; добрая бабушка с седой головой, которая в длинные, серые зимние дни сидела за прялкой и рассказывала сказки двум маленьким детям, прижавшимся у ее ног перед камином и уже любившим друг друга нежной любовью.