Начали с хуанитки. Внесенная в аудиенц-залу в корзинке, спиною к судьям, она была приведена к присяге. Председатель спросил у ней, откуда она родом, кем были ее родители, какого она пола и все такое прочее. Тут последовал вопрос одного из королевских советников:
— Веришь ли ты, Хуанита Анчурасская, в существование ведьм и их способность производить грозы и наводить порчу на животных и на людей?
Из судейского опыта он знал, что на первом допросе ведьмы не просто запираются, но даже принципиально отрицают способность человеческих существ к такого рода действиям. Отрицательный ответ выдал бы ведьму с головой: мнимо раскаявшаяся — допустим, с целью оговора своего смертельного врага или ради сокрытия более тяжкого преступления (злонамерения), нежели то, в котором сознавалась.
Но хуанитка не оправдала профессионального честолюбия королевского советника, горевшего желанием изобличить ее сверх того, в чем она сама себя изобличала.
— Верю ли я? Да еще покойница бабка моя такое чародейство знала — какой там град, какая там гроза! На целый город землетрясение наслала. Слыхали, ваши преподобия…
И далее предоставим секретарю испытывать вошедшее в поговорку долготерпение бумаги, поскольку приводить целиком показания Хуаниты Анчурасской — чистое безумие. Следует помнить, что — цитирую: «Когда ведьма начинает признаваться, судья ни в коем случае не должен ее прерывать… пусть он не заботится о том, что придется поздней позавтракать или пообедать. Надо дослушать ее до конца в один прием…» («Двадцать писем к инквизитору» Рогира Вейденского).
Для начала хуанитка рассказала историю своей бабки. После слов «и умерла бабка» другой королевский советник, отличавшийся от первого, как левое крылышко от правого, спросил:
— Ну, а сама ты давно состоишь в услужении у Сатаны?
— Давно, батюшка, давно, кормилец, — вдруг по-старушечьи запричитала обвиняемая, тщась этим придать своему нечестию более респектабельный вид: фирма-де основана при Царе Горохе. Притом выясняется: еще в утробе матери, тоже известной ведьмы, она спозналась с нечистым, который проникал к ней через пупок родительницы и, помимо всяческого блуда (следовало детальное описание оного), обучал ее разным тонкостям ведовства. Поэтому, едва появившись на свет, она умела летать по воздуху, и ей ничего не стоило за два часа смотаться на море и обратно.
Судьи и все остальные глубокомысленно внимали Хуанитке, чем льстили ей необычайно; она же перебивала свой рассказ невозможными гримасами, телодвижениями, выкриками и т. п., пока, дойдя до событий самого последнего времени… не выдохлась, бедная. Глаза сделались мутными, стали закатываться, язык начал заплетаться. В конце концов ее обритая голова чугунным ядром скатилась на грудь, прерывистый бессмысленный лепет сменился окончательным беспамятством. На губах выступила пена — что суд не преминул отметить, прежде чем приступать к допросу Эдмондо.
Последний, в противоположность хуанитке, словоохотливостью не отличался. К тому же, отвыкнув от долгого стояния да еще закованный, он, как Пушкин у Хармса, то и дело падал. Юрист-асессор, бывший за председателя, подал знак забрать его в пики. Как садовник кольями подпирает слабое деревцо, так шестеро копейщиков приставили к его телу острия своих копий.
На все Эдмондо отвечал односложным «да», не вдаваясь в содержание вопроса. А значит, суд мог рассчитывать на какое угодно признание, но лишь в пределах информации, которой сам же располагал. Эдмондо соглашался, что убил Видриеру, что прикарманил девяносто тысяч, что хотел снасильничать родную сестрицу, что хуанитка — колдунья, что труп Видриеры был им припрятан в нуждах чернокнижия, что, вопреки своему первоначальному намерению, а главное, помимо своей воли, он предался рукоблудию, ну, в самый неподходящий момент, вскоре же за грехи свои (его поправили, он согласился: да-да, не за грехи — колдовскими чарами) и начисто лишился того, чем блудил.
Судья и заседатели по очереди подходили к нему, приподнимали рубаху и, наклонившись, разглядывали, если так можно выразиться, наличие отсутствия какой бы то ни было возможности что-либо разглядеть.
Также Эдмондо признался, что прибегал к услугам беса, который с необычайным проворством действовал в обличии ребенка. Это он задушил служанку по имени Аргуэльо. Зачем? И тут выяснилось, что ответить на вопросы «зачем?», «кто?», «что?», «где?» Эдмондо решительно не под силу. Он начинал путаться, говорил невпопад.
— Где спрятаны тридцать тысяч золотых? — кричал в боголюбивой ярости инквизитор.
— Да, спрятаны, — отвечал Эдмондо, у которого к тому же грудь, бока и спина были в крови от пик: он поминутно на них валился.
— Наперсник Сатаны, тебя повесят головой вниз, — угрожал человек с торчащим кверху клыком вместо головы, — и тогда уж рот у тебя откроется! — Точно эти тридцать тысяч Эдмондо запрятал себе в рот, и уж после вышеуказанной меры червонцы всенепременно со звоном посыплются из него на пол.
На второй аудиенции Эдмондо рассказал, как призрак Видриеры, грозя вечными муками, повелел ему уйти из Пермафоя, где он скрывался, и на Сокодовере возвестить тройное покаяние.
— В чем ты, пес, каешься?
Эдмондо каялся в убийстве, краже денег… э-э… чародействе и сожительстве с ведьмой…
— В покушении на кровосмесительный блуд?
— Да-да, — повторял он за инквизитором, как двоечник за учителем.
Судьи еще раз тщательно исследовали его промежность, после чего снова расспросили о происшедшем между ним и его новоявленной сестрицей — с такой скрупулезностью, какая сделала бы честь самому Петру Палуданусу.
Тогда подал голос один из монахов-квалификаторов:
— Правомерен вопрос: когда демон или ведьма удаляют у мужчины бесследно его детородное естество, зачем они это делают? Зачем дьяволу удалять орудие своего успеха, когда через совокупление плоти он может принести в мир гораздо больше зла, чем иным способом? Бог, как известно, по сравнению с другими человеческими поступками, более всего попускает околдовывать именно это действие.
— Но отказом от преимуществ ад в своей гордыне бросает вызов небу, оскорбляет Бога, — возразил немедленно другой, — а это служит дьяволу наибольшим удовольствием, хотя бы даже и наносило ущерб его главной пользе, состоящей, как мы знаем, в погибели душ. При этом, брате, попускается вредить людям — в собственном их рассуждении наипаче. А такую возможность враг рода человеческого упустить никак не может. По определению.
— Презренный, ты полагаешь, что околдован? — вскричал тот королевский советник, у которого был голос повыше.
— Да… да…
— И кто же тебя околдовал? — спросил другой, побасовитей.
— Колдовка… та, что намедни… Гуля Красные Башмачки! Констанция! Будь она проклята! Будь она проклята! — вдруг стал в исступлении кричать Эдмондо и разрыдался — к превеликому удовольствию судей, увидавших, что благодать проливания слез не чужда раскаявшемуся, и дружно по такому случаю перекрестившихся.
Хуанитка же напротив, расписывая свои встречи третьего рода, и слезинки не проронила, что тоже было воспринято судьями с удовлетворением. Как говорится, и так хорошо, и сяк хорошо, а эдак, так уж и вовсе нехудо. Нехудо тяпнуть перед обедом хересу — нехудо и ведьму уличить в мнимом покаянии.
В объяснение этого судья, ведущий процесс, сказал:
— Свойство женщин — это плакать, ткать и обманывать. Но нераскаявшаяся или мнимо раскаявшаяся не может проливать слез, несмотря на все увещевания. Что мешает им плакать? По словам Бернарда, смиренная слеза возносится к небу и побеждает непобедимого. Не может быть сомнения в том, что такая слеза весьма противна врагу спасения и царю гордецов. Ведьма будет издавать плаксивые звуки и постарается обмазать глаза и щеки слюной, но того чувства, которое исторгло бы из ее груди плач, у ней нет. Хуанита Анчурасская! Я заклинаю тебя горчайшими слезами, пролитыми нашим Спасителем и Господом Иисусом Христом на кресте для спасения мира. Я заклинаю тебя самыми горячими слезами Преславной Девы, Его Матери, пролитыми Ею над Его ранами в вечерний час, а также и всеми слезами, пролитыми здесь, на земле, святыми и избранниками Божьими, глаза которых Бог отер: покайся от всего сердца! Если же ты, Хуанита Анчурасская, упорствуешь в грехе, то слез не лей. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.