— Да, какую-нибудь выпечку я бы съел… И ложечку бульона. В последний раз я брал восточные лакомства… там была еще такая смешная упаковка…
— Да-да! — Альгуасил даже подался вперед. Теперь он выглядел как ученик Парацельса, которому тот на смертном одре собирается что-то открыть.
— Я брал их в последний раз… Не извольте гневаться, хустисия, но от большой потери крови у меня ослабела память.
Алонсо как будто издевался над альгуасилом.
— Ну?..
— Да, это продавалось на улице Сорока Мучеников… пирожковая «Гандуль»… Только, пожалуйста, два хомнташа, — и Алонсо обратил на Констанцию взор, полный нежности. (Эдмондо, тот бы, конечно, сказал: «Nimm zwei».)
* * *
А в это время Эдмондо сидел, завернувшись в свой плащ, надвинув на глаза шляпу, и, предавшись тяжким раздумьям, проводил то и дело языком по осиротевшим деснам. Отсутствие зубов было столь же непривычным, как и отсутствие шпаги. Ум его тщетно пытался постигнуть случившееся. В одночасье один из самых блестящих кабальерос Толедо превратился… в бродягу? В беглого вора? Еще недавно ничто не предвещало жребия столь жалкого — так, по крайней мере, казалось его неискушенной юности. Подобно многим, свято верившим в свой социальный иммунитет, он страдал ожирением сердца, но не в медицинском, а в моральном смысле. И катастрофа, которая в действительности его ждала с неотвратимостью наследственного заболевания, теперь, когда она разразилась, застигла эту «Золушку наоборот» парадоксальным образом защищенною именно своей неподготовленностью. То, что Эдмондо не был адекватен (если воспользоваться нынешним словоупотреблением), в момент удара послужило для него как бы шлемом. Но шлем разлетается на куски — такой силы удар, и в мрачные думы беглец погружается, как в наступавшие сумерки.
Есть в Толедо район, именуемый Пермафой, куда даже днем опасаются захаживать добропорядочные горожане, но где чувствуют себя как рыба в воде «мореходы», «золотые рыбки», их «зонтики», «брави» и им подобные двуногие гады, сотворенные милосердным Господом нам в предостережение — а вовсе даже не в наказание, как утверждают Его хулители в Христианском королевстве, да сгниют их лживые языки, да очутятся они в полночь в том самом месте, где сейчас Эдмондо предавался астрономическим изысканиям весьма печального свойства: размышлял о своей закатившейся звезде.
Время от времени на черном фоне возникал черный силуэт, совершенно бесшумно, и так же исчезал. Неясно, посредством какого чувства его можно было различить — да только можно было! Впрочем, несколько раз совсем поблизости от Эдмондо явно задвигались чьи-то глаза, значит какой-то астральный блеск в них все же отразился. А то вдруг слух различил (шепотом): «Баксы, твою мать…» Всхлип. И тишина-а-а-а… (как говорил Савелий Крамаров).
Незаметно Эдмондо стал забываться сном, который неверно сравнивать со смертью: есть хлад забвенья и есть тепло забвенья. И вот, укрывшись среди стен какого-то полуразвалившегося строения, плащом, плащом укрывшись тоже… как много можно сделать с помощью одного и того же глагола, энгармоническая замена смыслов в коробке передач, как в черепной коробке, как остракизму подвергнув, то есть суду черепков (вслед за распавшимся на куски шлемом очередь черепа распасться на черепки), и в далекое плавание уносит быстроходный язык, скользящий по деснам, мил эллину нил, как и эллин нилу мил, милу нил, а риму мир, сел лес, сил лис, несет меня лиса за синие носы, сон нос, со он, а слитно будет сон, сон, сон…..
— Ваша милость, ваша милость! Сеньор Эдмондо!
Он вздрогнул, возвращаясь из ложного небытья, впрочем, можно сказать, что и ложного бытия, то и другое будет в равной степени справедливо; только слюна во рту еще горевала по теплому вкусу сна, но вот холодный воздух пахнул в непривычную пустоту за губой — больше уж не скажешь: «Во все время разговора он стоял позадь забора» (о языке).
— Ах, это ты… — тяжело дыша спросонок, проговорил Эдмондо.
В ярком свете дня хуанитку было бы точно не узнать. Балахон — не иначе как с плеча Видриеры, голова, обмотанная платком до самых глаз на манер черных конников — все это при свете дня увлекало мысль в ложном направлении, выдавая хуанитку за маленького бомжа, из тех, что живут подаянием и кутаются в первое попавшееся. Но в кромешной тьме ее выдавал голос.
— Как ты меня нашла? А ежели ты с хвостом?
— Ах, сеньор кабальеро! Да отродясь я с дьяволом не путалась… Это Альдо-слепой сказал мне, что видел вашу милость здесь… А вы — «хвост». Откуда у меня хвосту взяться? Сами подумайте, что говорите. От вашей милости такое слушать не заслужила. Под пыткой…
— Дура! Я говорю, тебя стрельцы не выследили?
— Меня? — Хуанитка расхохоталась, как хохочет только их порода (Аргуэльо, например — когда дристанула в Эдмондо пирогом). — Сеньор, говорят, на шпагах с братцем своим дрался и проткнул, покуда хуаниточка ваша моталась к Севильянцу.
— К Севильянцу?
В ответ пение:
Ла-ла…
Косая девка, ла-ла-ла…
— Что, что она?
Косая астурийка, ла-ла-ла,
Ты миленького никому не выдашь…
Ты с бантиком на шее, ла-ла-ла,
Красотка стережет
Твой длинный язычок…
— Ты можешь нормально объяснить?
Нет, ла-ла-ла…
— Говоришь, Алонсо… убит?
Ла-ла-ла! Убит.
Продолжает петь:
Убит братцем братец,
Сестрицей сестрица,
Ла-ла-ла, в таверну смерть влетела красной птицей,
Ла-ла-ла, жизнь хуанитки, как черные кони, быстра.
Разлука с миленьким нам хуже костра,
Ла-ла!
А с ним восторг краснопламенный…
— Вот накаркаешь себе!..
— Себе? Ла-ла-ла… (Совсем на другой лад, молитвенным распевом.)
Словно свечи Божии,
мы с тобой
затеплимся…
— Что ты несешь? Заткнись!
Продолжает (в ритме сегедильи):
Ла-ла-ла,
Гордый братец твой сражен клинком измены,
Труп его бренный
Лежит непогребенный,
Ла-ла-ла!
И воронье над ним кружится —
Крови мертвой напиться,
Ла-ла-ла!
— Я сейчас из тебя кишки…
— Без шпаги кавалер мне не страшен, ла-ла-ла! Ему не проколоть меня без шпаги… Ха-ха-ха!.. Иди, зови всех стрельцов своего бати! Кричи! Только тебя одного по всей… по всему Толедо и ищут.
Эдмондо изо всех сил сжал ладонями ушные раковины, чтоб не слушать, но и сквозь морской гул ДОНОСИЛОСЬ:
Бренный… непогребенный…
А смерть все выходит и входит
И никак не уйдет
Из таверны…
— Сомкни же челюсти, наконец!
Он хотел ее схватить, но она была верткой, как дьявол — в «Севильянце» ее тоже не поймали.
— Пойдемте, ваша милость, кинемся в ножки вашему батюшке. Хуан Быстрый обвенчает нас. В огне и пламени. Наш хуанитский век короток. Звонят колокола Сан-Томе, хуанитка с коррехидорским сыном на глазах у всего Толедо приимет венец славы вечныя.