— Рассказывай свою историю.
Вокруг них уже стали собираться другие пираты.
— Хорошо, мосье, но поклянитесь, что после этого вы отсечете мне голову или, по крайней мере, поразите меня в сердце своим палашом.
— Ха-ха-ха, — загоготали все, словно гуси, а одноглазый пират с голубыми волосами сказал: — Клянусь святой Сельмой, если ваша история, мальчик, меня позабавит, я вообще не брошу вас за борт.
— В таком случае я прежде вознесу молитву Момусу, великому забавнику, чтоб он не оставил меня в мой смертный час, ибо смерть — это умора, помирать же, если не с хохоту, так с хохотом. А не дрожа да по-бабьи лепеча.
— Эт-то-очна-а, — подхватили пираты.
ИСТОРИЯ, КОТОРУЮ ПИРАТЫ УСЛЫХАЛИ ОТ ВИДРИЕРЫ
Надо сказать, я не любил себя и всегда искал смерти. Верный способ обрести искомое в этом случае — начать богохульствовать там, где правитель возомнил себя богом. Помолился я Момусу, как и нынче: мол, взамен языка дай жало, да не осиное, не пчелиное, а змеиное — и отправился в Ниневию, благо было до нее три дня ходу. В Ниневии жило больше ста двадцати тысяч идиотов, не умевших отличить правую руку от левой и воздававших своему государю божественные почести. Пришед в сей богоспасаемый город ввечеру, я определил по сиянию, где царский чертог, сел на его ступеньках и стал травить анекдоты. Чудовищно, по-азиатски зловонные нищие, подхватив свои протезы, грыжи, костыли, попрыгали в разные стороны, а стража с трепетом схватила меня: ее начальник ломал себе голову над тем, как доложить о моем богохульстве, не соучаствуя в нем. Ему это не удалось, голову он-таки себе сломал, но зато я предстал перед царем. «Начинай, насмеши и меня, как народ ты смешил», — царь в Ниневии говорил только стихами, остальным это строжайше запрещалось. Поэты были изгнаны по совету придворного звездочета, так что, кроме царя, все изъяснялись низкой прозой, отчего выходили как бы в контражуре. «Иль страшишься пятнать богохульством уста свои? Свет чернить, коль светит светило само? Родос здесь, прыгнуть дерзнешь ли?» — «Ну, какое вы светило? Вы… больше чем источник света. „С добром утречком, солнышко“, — говорите вы солнышку утром, а оно, низко кланяясь: „Здравствуйте, Царь Восточный. Хорошо ли почивал Владыка зорь?“ В полдень вы кивнете солнышку, которое, стоя навытяжку, отдает вам честь своими лучами. А когда на закате в неизреченной милости своей вы пожелаете солнышку покойной ноченьки, оно как врежет:
Ты Барбоса тлетворней в сто раз.
С Вельзевулом живя по соседству,
В самых мерзких грехах ты погряз.
Нечистотами вскормленный с детства,
Знай: свой шабаш ты справишь без нас.
У вас, папаня, аж челюсть отвалится: а-о-у-э… И с отваленной челюстью — понимай, с брежневской артикуляцией (подражая последнему): „Да ты… Да я тебя…“ А солнышко: „Я уже на западе, мудило!“» Побагровел ниневийский царь от гнева, побелел от ярости, позеленел от злости, посинел еще от чего-то — в общем, почернел, пожелтел… Забыл, что говорит стихами. «Выбирай сам, какой смертью хочешь помереть?» — «Да чего там, Ваше Святое Императорское Католическое Величество, — говорю, — киньте в море, рыбкам на прокорм. Это святое». — «В море его!» — зло так, и отвернулся. А в Ниневии царские распоряжения выполняются не иначе как с честью. Поэтому снарядили самый лучший корабль, поплыли со мною за горизонт, где море глубже — чтоб верняк был. Команда состояла из одних капитанов, а предводительствовал ею адмирал. То́ еще было плаванье, а тут на беду разыгралась сильная буря. Среди экипажа согласья нет, каждый сам себе отдает приказы, а адмирал вааще — забыл где правая, где левая сторона. А может, и не знал никогда — ниневиец же. Подступили они все ко мне и кричат, стараясь перекричать ветер, друг друга и шум воды: «Это за тебя нам такая буря? Уйми, слышишь!» — «Киньте меня в море, и уймется». — «Не-е, тогда точно вслед за тобой отправимся». Стали грести к берегу, но не могли, потому что море все продолжало бушевать против них. К тому же капитаны, сами понимаете, сто лет на веслах не сидели. Я им снова: «Возьмите и бросьте меня в море, и море утихнет для вас». Делать нечего, сделали они то, что я им велел — и что царь им их приказал. Буря сразу утихла, корабль смог пристать к берегу. Ну, экипаж его рапортует, что так, мол, и так, задание выполнено с честью — а у самих коленки тряслись, пока по сходням спускались. Что до меня, то я прямехонько угодил в пасть какому-то левиафану — киту, кашалоту — словом, черт знает, кому, и трое суток промучился в этой подводной лодке. Уж и натерпелся я вони. К счастью, будущие апостолы выудили рыбину. Сколь ни была она огромна, еще большим было изумление поваров, когда, вспоров ей брюхо, они нашли там меня, живого и невредимого. О чуде доложили царю, который, склонясь пред судом Всевышнего, облекся в траурные одежды. А остальные жители не просто последовали его примеру, но и превзошли царя в своем покаянном порыве, ибо, по справедливому утверждению Ходжи Насреддина, когда раввин бзд… вся синагога ср…. Сорок дней, тянувшихся как сорок лет, народ постился, царапал себе грудь, посыпал голову пеплом и этим заслужил прощение в глазах Господа. А меня такое зло взяло, что вечно им все с рук сходит, ну, прямо до смерти, мосье.
Тут Видриера принялся так уморительно тереть кулаком глаза, что пираты, и без того смеявшиеся над его рассказом, вовсе стали кататься от хохота.
— Вы порадовали нас, мальчик, своим рассказом, для дебютанта он совсем неплох. А ведь если рассудить, и сам никто, и звать никак, — и с этими словами Поликарп, так звали одноглазого гиганта, пожал Видриере руку. А следом за ним и остальные — в знак того, что Видриера отныне зачислен в братство Веселого Роджера.
Болгарин Поликарп был единственным иностранцем на корабле, остальные — чистокровные провансцы. Но домушник с мазуриком всегда договорятся. Так и богомил с альбигойцем: они честно грабили испанские каравеллы, топили португальцев, набивали себе карманы золотом ацтеков в полной уверенности, что делают богоугодное дело, и предавались на суше тем большему бесстыдству, чем суровей был их судовой устав. Убежденные манихейцы, они твердо верили, что Предвечный, отделив твердь от воды, так же поступил с добром и злом. Причем грех, ясное дело, сухопутен. Там свист ветра в парусах, небо и море — сколько хватает глаз, готовность пасть в любой момент, очищение боем; здесь — подмена морской соли женским потом, свободы духа — духотой лупанария, морских валов — грудями, даже ветры — вонючие. Поэтому свой промысел пираты превозносили до небес, и с каким чувством прелат служит мессу, с таким они учиняли морской разбой. Недаром целомудрию пленниц ничто не угрожало, покуда прелестная ножка не касалась берега. А уж на берегу и ты не ты, и грех не в грех — раз Богу угодно было сотворить острова и материки наряду с мировой купелью. Но только наполнялся парус ветром, как снова якобинский террор начинал крушить гидру плоти. И главным Робеспьером был при этом Видриера. Не пригодный к воинскому искусству, он зато выслеживал грешивших против естества, и тогда их немилосердно гнали по доске.
Однажды среди пассажиров захваченной бригантины «Эспаньола» оказалась совсем молодая девица — дочь графа Лемоса, председателя Совета по делам Индий, плывшая в Испанию, чтобы быть представленной ко двору. Это был поистине лакомый кусочек, и на сей раз капитан не смог себя превозмочь. Ночью Видриере, несшему вахту на корме, послышался какой-то шорох, на мгновение мелькнул свет, и как будто дверь капитанской каюты захлопнулась порывом ветра — хотя стояло безветрие. Кто другой, быть может, и не обратил бы на это внимание, но у Видриеры на нечестие был нюх. Он подкрался к оконцу, и через неплотно опущенный ставень ему открылось следующее: капитан — воплощение пиратского кодекса, сама непримиримость в том, что касалось блуда на корабле, когда-то обваривший руки юнге, застигнутому им за непотребством — капитан покрывал горячими поцелуями грудь и плечи юной пленницы; та держала налитый ей стакан рома, все не решаясь его выпить. С криком «измена! ко мне!» Видриера дернул за веревку колокола. Вмиг палуба наполнилась пиратами — полуодетыми, с всклокоченными волосами, размахивавшими кто палашом, кто широким янычарским ятаганом, кто дамасским клинком, хладно мерцавшим в ночи. Капитан выбежал тоже, хоть и последним — вооруженный аркебузом с «циркулем» на затворе и парою пистолетов, заткнутых за пояс. Взгляды всех были устремлены на Видриеру. Направив на него аркебуз, капитан проговорил: