Вскоре из Сайяго в Толедо приехала одна распутница, которую даже видавшие виды сайягцы окрестили Бешеной Кобылкой. Помимо своего основного ремесла, она еще умела наводить порчу, морить крыс, готовить эликсир любви, по внутренностям покойников или по горсти земли угадывать будущее — короче, трудно даже сказать, что было ее основным ремеслом, а что только приработком. Весь Толедо перебывал у нее, не по одним, так по другим надобностям, и каждого она находила способ ублаготворить: кому открывала объятья, делая это с искусством тетуанских невольниц, кого натирала заговоренной бычьей кровью, чтобы стал он неуязвим для клинка, а некой девице трижды в течение одной недели восстанавливала невинность. Прежде, по словам девицы, чего только она ни перепробовала, а все как в анекдоте: «Слышь, а чё это на фугаске-то моей болтается?» — «Да то ж целка моя». — «А чё на ей штамп мясокомбинату?» Нынче же по сорок муравьеди брала за потерю того, чем, верно, отроду не обладала. Надо ли говорить, что если бы у герцога Алансонского дела шли так же, как у этой сайягской Бешеной Кобылки, мы бы давно взяли Антверпен.
И вот, прознав, что в Толедо живет человек, чье целомудрие может потягаться с ее распутством, Бешеная Кобылка во что бы то ни стало пожелала видеть этого Недотрогу. Видриере передали, что особа сия несколько лет прожила в Саламанке, и он явился к ней посмотреть, не знакомая ли. Та вскоре поняла, что в честном бою ей победы не видать.
— Бесноватый какой-то! — в сердцах вскричала она, когда не преуспела ни речами, полными кромешного бесстыдства, ни танцами — такими, что, по замечанию Видриеры, святому Иоанну Провозвестнику конец бы пришел, даже будь у него голов как у Лернейской Гидры.
— А вам, моя разлюбезная, чего хотелось услышать? — продолжал он. — «Пляши, пляши, а я за головами не постою?» Еще кого из нас двоих считать бесноватым? Это мне напоминает, как Пабло спрашивает у Рибейры: «Ну что, снизошла она к твоим просьбам и мольбам?» — «Увы, нет». — «А того верзилы, что третьего дня ей пел серенады?» — «Тоже нет». — «Ну и б…»
Улыбнулась паскудница, лицо прямо все расплылось. Но не шутке — как решил было Видриера, а тому, что в голову ей пришло: дать ему в толедском мембрильо приворотного зелья. Но увы! «На свете не существует ни трав, ни заговоров, ни слов, влияющих на свободу нашей воли, а потому все женщины, прибегающие к любовным напиткам и яствам, являются просто-напросто отравительницами» (Мигель де Сервантес «Лиценциат Видриера»).
В недобрый час съел Видриера этот мембрильо, ибо сейчас же стало ему сводить руки и ноги, как у больных родимчиком. Он провел, не приходя в сознание, несколько часов, по истечении которых стал как обалделый и, заикаясь, указал на того, кто его ему дал.
Альгуасил, услыхав о случившемся, немедленно отправился разыскивать злодейку. А та, видя, что дело плохо, скрылась в надежное место и никогда уже больше не появлялась.
Шесть месяцев пролежал Видриера в постели и за это время иссох и, как уже говорилось, стал не толще стеклянной трубочки, в каких продаются пряности. По всему было видно, что чувства у него расстроены, и хотя ему была оказана всяческая помощь, его вылечили только телесно, а не от повреждения разума: после выздоровления он остался все же сумасшедшим, воображая, что сделан из чистого стекла. «Стал из чистого стекла, потому что был чист как стеклышко», — твердил он.
Эдмондо и Алонсо
— Ну, будет уже смотреть-то.
— Нет, погоди, это интересно.
Первый, выражавший нетерпение, был молодой человек в темно-вишневом плаще на золотой пряжке, из-под которого виднелись коричневые бархатные штаны со шнуровкой, такой же полукафтан и светлые, из кордуана — особой кордовской выделки замши — ботфорты с прямоугольными носами; небольшая шляпа, украшенная длинным узким фазаньим пером, и воротник, наверное, в пять ярусов, не далее как вчера полученный от гофрировщицы, довершали этот роскошный наряд.
Второй кабальеро, проявивший, по его словам, интерес к происходящему, был одет, может быть, и не так дорого, но, пожалуй, с большим вкусом, что в сочетании с тонкими чертами лица и светлыми волосами (тогда как первый был смугл) обличало в нем уроженца севера. Впрочем, тончайшее брюссельское кружево его манжет и воротника вряд ли стоило дешевле пятидесяти португальских шкудос, и бедняком он отнюдь не выглядел.
Зрелище, в оценке которого они не сошлись, представляло собою не что иное как диспут, — или, верней, уже перебранку, в которую он перерос, — между сумасшедшим лиценциатом и вполне нормальным сакристаном из монастыря Непорочного Зачатия. Сакристан, по нуждам сестричества оказавшись на Сокодовере, теперь возвращался в святую обитель, сопровождаемый мальчишкой-носильщиком в непомерно больших ботинках и притом весьма плутоватым из себя.
Как раз в этот самый момент Видриера рассуждал о том, что если в монастыре Непорочного Зачатия время от времени монашки и будут зачинать, то исключительно от переизбытка благочестия.
— По сути это те же стигматы: они беременеют от одного имени святой обители.
— Что ты такое несешь, мошенник! — вскричал сакристан, всей душой радевший своим сестричкам во Христе.
— Чем вступать в споры с питомцем Саламанки, лучше бы ваше преподобие присматривал за своими вещами. Иначе этот юный бог воров, воплотившийся в носильщика, развоплотится быстрее, чем вашему преподобию…
Сакристан в испуге перевел взгляд на нанятого им мальчишку. Тот стоял с непроницаемым лицом, как если б Видриера говорил по-грузински, а не по-испански, что, конечно, не одно и то же.
Видриера же продолжал:
— На этом малом такие огромные башмаки, что между носком и пальцами может поместиться по мышонку — как бы ваш котяра не клюнул на них.
Сакристан схватился за кошель так, словно то был мяч, внезапно брошенный ему. Но видя, что и поклажа его на месте и кошелек цел, он решил не остаться в долгу.
— Кто судит по себе о других, тот усомнился в способности Творца к созданию разнообразных тварей и, следовательно, рискует навлечь на себя Божий гнев — что вам, сеньор лиценциат, если только вы не сеньор мошенник, кажется, удалось.
— Поосторожней на поворотах. Лучше судить по себе о других, чем по другим о себе, ибо это значит не пользоваться чужим мнением как своим, не выдавать чужие вкусы за свои и вообще не быть бараном в стаде. Иначе говоря, судить по себе о других не только возможно, но и должно. Косвенное указание на то же содержится и в речении святого Мигеля — клянусь его ногой! — которое высечено здесь, вкруг бассейна: «Сам не делай другим того, чего не желаешь, чтобы делали тебе». Да вот и знак в подтверждение моей правоты, Божий суд, можно сказать, совершился на наших глазах: где ваш малый?
Исчезновение носильщика с вещами, предназначавшимися для сестер из монастыря Непорочного Зачатия, произошло молниеносно, сакристан поначалу даже не понял, о чем речь.
— Караул! Горе! Приснодеву нечестивцы обмишурили! — завопил он, когда до него наконец дошло, что его ободрали как липку. — Да-да, — сокрушался он, — это же надо, такое кощунство! В лице нашей благочестивой конгрегации поруганию подверглась сама Матерь Божия. Владычица наша! Излей милость на кротких овечек своих и покарай злого волка, похитившего десять штук белья, шестнадцать пар теплых чулок, ночных срачиц дюжину и селемин лиорского порошка. Теперь все достанется хулителям Господа и их шлюхам.
— Уж это как пить дать, — отозвался Видриера.
— Что же мне делать? — проговорил убитым голосом сакристан — с которого пот лил так, что, стоял бы он на одной ноге, тогда его точно можно было бы принять за фонтан святого Мигеля. — Как же я взгляну в глаза матушке-игуменье?
— Лучше всего вашему преподобию пойти и объявить о краже через глашатая, — посоветовал Видриера.
— Да, пожалуй, это будет неплохо.
— Только смотрите, — крикнул ему вдогонку Видриера, — постарайтесь назвать точную сумму, в которую вам все эти чулочки обошлись, потому что если вы ошибетесь хоть на полушку, то в жизни не вернете своего добра, а в придачу еще лишитесь своего доброго имени.