Сеньор Лостадос был не на шутку обрадован: сколько воспоминаний! Тут и несчастливая дуэль со счастливым исходом. Тут и эпопея бегства: карета гремела так, словно улицу перед тем мостили воздушными шариками.
— Для меня хустисия Толедо всегда связывалась с идеей высшей хустисии. Того же мнения держался и мой покойный тесть.
— В самое сердечко на мишени, ваша милость. Иначе бы я не стал его последним собеседником. Очевидно, его светлость и вправду решил, что моими устами глаголет высшая справедливость, я же только поведал ему историю, узнать которую другие были бы рады и счастливы. Сейчас ваша милость ее услышит. Прежде чем тешить ею всех желающих, я предпочел бы доставить это удовольствие вашей милости. Так сказать, право второй ночи.
— Звучит многообещающе.
— Смею уверить вашу милость, что действительность превзойдет самые смелые ожидания.
— Но, по крайней мере, у этой истории хороший конец?
— У нее может быть хороший конец. Но, пока неизвестно, мажором или минором разрешится финальная каденция, я бы не советовал ее милости прикладывать ушко к дверям. Ушки у нас будут понежнее ручек.
С проворством, которого в поединке так не хватало его «сове», дон Алонсо распахнул дверь. Дона Констанция беспардонно подслушивала.
— Сейчас вашей милости предстоит убедиться, что нюх у меня такой же острый, как и слух, — сказал хустисия.
— Сударыня, сеньора моей души, я не хотел вас напугать — только показать, что в этом доме вы королева, что перед вами открываются все двери.[130] Странно, сердечко мое, что вы даете основание нашим гостям предполагать иное.
— Ах, мой супруг, этот человек всегда в чем-то меня подозревал и не верил ни одному моему слову. Я боюсь его.
Дона Констанция со слезами на глазах приникла к мужниной груди — так в древности искали убежище у алтарей, когда звон мечей уже раздавался средь портиков и колоннад. Не знаем ни одного случая, чтоб помогло.
— Не знаю, сеньора моя, супруга моя, трепетная моя, лапка моя, не знаю, чем вас мог напугать страж всеобщего спокойствия. В святом католическом королевстве страж не наводит страх — разве только на нечестивца.
— Святая правда, — подтвердил альгуасил. — И все же не лучше ли сеньоре поостеречься — это фильм для взрослых, хотя бы и говорилось в нем о детях.
— У нас нет тайн друг от друга, — возразил дон Алонсо.
— Ну, это положим, — альгуасил игриво погрозил хустисией. — Впрочем, может, уже и нет? — Он испытующе посмотрел на молодоженов.
— Мадонна поручила меня вашей защите, сеньор супруг. Я не отойду от вас ни на шаг.
— Хорошо… Валяйте, рассказывайте свою историю, сеньор альгуасил. Если она такова, как вы обещаете, почему бы и сеньоре не позабавиться? — По лицу дона Алонсо носилась улыбка — как если б металась в западне.
И хустисия принялся «сдавать карты».
Все, что он скажет, нам известно. Но нам интересно понаблюдать за слушателями. Когда речь зашла о взаимодействии двух знаний (касательно триумфа отца и конфуза сына), дону Алонсо на какое-то мгновение изменила его дерзкая невозмутимость. Это дало себя знать в невольном жесте досады. Вообще же он держался с ироническим безразличием — когда, например, говорилось, что Видриера не мог быть мертв до того, как раздались крики Севильянца. Юная сеньора и вовсе не слушала альгуасила, предпочитая следить за выражением лица мужа: так понятней. Вмиг все переменилось при упоминании о ногтях Аргуэльо и полном отсутствии таковых у хуанитки. Умному довольно. Дон Алонсо не нуждался в истолковании этих слов.
Дона Констанция догадалась, в чем дело.
— Лонсето! — вскричала она, кидаясь к ногам супруга, обутого в «копытца» — пантуфли из синего кордована, без пятки на небольшом каблучке. — Любимый! Я не знала… я думала…
— Сударыня, встаньте. Вы поступили как истинная испанка, для которой честь превыше жизни — а своей или чужой, это уже как придется. Вы мне в пандан, мадам. Справедливость, — продолжал дон Алонсо, обращаясь к хустисии. — Боюсь разочаровать вас, но мне интересны только незнакомые истории. В вашей же не предвидится ничего такого, о чем бы я не знал. Не так ли?
— Я не только не претендую на это, ваша милость, но и был бы в этом случае чрезвычайно смущен.
— Хустисия, приняли ли вы во внимание, сколь могущественны мои друзья и какие связи унаследовал я вместе с именем и имением?
— Вот именно, ваша милость, на них-то я и рассчитываю. Снабжение продовольствием наших правоохранительных органов оставляет желать много лучшего. Вы, ваша милость, могли бы посодействовать улучшению нашего питания.
Дон Алонсо расхохотался.
— Позвольте начать с вас. Вы остаетесь у нас к обеду. Севильянец приготовит такую баранью пуэлью, что пальчики оближешь.
С того дня дон Педро стал частым гостем в доме покойного коррехидора, где они втроем, с хозяином и хозяйкой, воздавали должное кулинарному таланту бывшего трактирщика, калякая о том, о сем. А потом дона Констанция родила, и ребенок, как говорят в народе, забрал красоту матери. Возможно, поэтому других детей у них не было: что не вкусно, то и не съедобно — как опять же говорят в народе.
Вскоре их жизненные пути разойдутся: где Оран и где Компостелла… Севильянец стал подумывать об Индии — думал, думал и в суп попал. Альгуасил постоял над кастрюлей: больше уж не едать ему такой пуэльи. Хотя он и был сверстником коррехидора, умирать не спешил, зная, что за гробом его никто не ждет.[131]
Его светлость дон Хуан Оттавио де Кеведо-и-Вильегас — Железная Пята Толедо, Хуан Быстрый — с трудом вышел из кареты, когда она въехала во двор его дома. Маэстро сделался очень стар, из Хуана Быстрого превратился в Хуана Черепаший Шаг. Пока он поднялся на первый этаж, пока самому себе выписал пропуск в замок Святого Иуды, пока достал из тайника шкатулку с фамильными драгоценностями жены…
Было уже далеко за полночь, когда, повернув Сусанне голову, он привел в движение секретный механизм своего кресла. Сразу позади в стене образовался проход. Его светлость погасил свет и через потайную дверь вышел из дома.
Седобородого, растопыренными цепкими пальцами прижимающего к груди ларец с драгоценностями, его можно было принять за метра Рене из оперы Хенце «Волшебство на мосту» (по одноименной новелле Гофмана). Поминутно озираясь и при малейшем звуке прижимаясь к стене, дон Хуан направлялся не больше и не меньше, как в Пермафой — местечко повеселей Нескучного Сада, нечто среднее между Сциллой и Харибдой. Вот фигура, закутанная в плащ с головы до железных пят, скрылась в развалинах какого-то дома. На условный стук дверь отворилась, и коррехидора ввели в жарко натопленную комнату — даже залу.
Взору его открылось невероятное зрелище. Шелка, картины в дорогих рамах, опрокинутые хрустальные бокалы, белая скатерть, залитая вином, ковры толщиной в ладонь, бронзовые и серебряные шандалы в виде черепов, украшенные тайными масонскими знаками; при этом смуглые черноволосые красавицы с грудями, как пушечные ядра, плясали «цыганочку», а негр в лиловом фраке наверчивал Шуберта-голубу — эх, раз, еще раз…
На каминной решетке жарилось мясо. Кто-то, лицом и телом походивший на циклопа, с кроваво-красным лишаем по самые локти, поддевал стальной вилкой шипящие куски, переворачивал и, когда они становились со всех сторон готовы, швырял на поднос или тарелку, смотря по тому, что ему протягивали.
Пир стоял горой. Только председательствующий ни к чему не притрагивался. Он сидел во главе стола, покачиваясь, как на слабом ветру, и задумчиво наверчивая на палец прядь волос у скулы. Это был бесконечной худобы человек — необходимый минимум плоти, без которого душе негде заночевать. Одеждой, словно в насмешку, ему служил просторный балахон, настолько просторный, что внутри тело могло свободно маневрировать, три шага влево, три шага вправо — как в небольшой комнатке. Очень высокий лоб, благодаря глубоко запавшим вискам, имел форму кувшина, опрокинутого над чашей (и многим, очень многим доводилось быть этими чашами). Глаза полуприкрыты, между веками мутный осадок взгляда. В то время, как правая рука накручивала на палец локон, левая катала ладонью по столу маленький стеклянный шарик — «марбл» — с вихрем разноцветных катаклизмов внутри; это напоминало упражнение на координацию движений, выполняемое под гипнозом.