Литмир - Электронная Библиотека

— С нежностью напор мешая, устремимся мы по ней, — отвечал юный евнух. У Осмина весь класс был как на подбор, но Джибрила он выделял. Как-то раз, когда Джибрил и впрямь, что называется, схватил звезду с неба, у Осмина даже вырвалось: «Якши, сынок». Кастрат, сын кастрата. Звучит примерно как «поэт, дочь поэта». (Заглавие воспоминаний об Ариадне Эфрон. А еще говорят, глупость человеческая безгранична. Все безгранично. Пошлость тоже.)

Констанция сидела в кресле. Глаза закрыты. Ни кровинки в лице. Кисти рук редкостного благородства — это в эпоху-то «лапушек». Обессиленные страданием, они свешиваются с подлокотников. У ног, справа от подушечки, нетронутое блюдечко с мюслями — как для любимой киски поставленное, которая, однако, все не возвращается и не возвращается. Это блюдце тончайшего китайского фарфора с узорами не снаружи, а снутри. Надобно взглянуть на свет — хотя бы светильника — и видишь чудеса; а если смотреть против дневного света, то и слов никаких не хватит выразить всей красотищи открывающейся панорамы Янцзы: лодки, парусники, селения по берегам, работники в поле, птицы в небе, которые, в отличие от работников, не сеют, не жнут, а питаются ничем не хуже, и еще многое, что око видит, но язык отказывается назвать по имени, и безымянное, оно уходит бесследно; оно даже не может себя оплакать — некого оплакивать, безымянное себя не осознает. А ведь мастер старался, изготовлял.

Тут же у ее ног Блондинка, поверженная ниц великим состраданием. Давеча Констанция сказала, что душе все же придется расстаться с телом, ибо любые попытки тела последовать за душой не что иное, как мистика, дурновкусие и вообще «бобэ майсэс».

— А мы без доклада, ханум, вот как, — сказал Осмин.

Констанция даже не шелохнулась — так Клеопатра встретила солдат Октавиана.

Зато Блондинка обратила к евнуху свое лицо, полное отчаяния и ненависти.

— Ты, говорящий пузырь, передай своему господину, что выше звезд, выше солнца возвышена ее душа. Ей служу.

— Кизляр-ага этой литургии не обучен, и вообще не с тобой говорят. Силька у меня пятьдесят раз бассейн переплывала. Тебе один раз предстоит, на пару с крокодилом.

— Что ему, милая Блондхен? — произнесла слабым голосом Констанция, не подымая век, и только из дрогнувших бровей взошло по стебельку.

— Ханум, готов наряд, в котором нашему солнцеликому, нашему Селим-паше, благоугодно было видеть тебя, царицу пылающих звезд. В этой одежде христианских жен ты будешь позировать.

— Позировать? Ему мало меня видеть такой, какая я есть, — я должна еще и позировать?

Оскорбленная, Констанция вскочила с кресла и ногою в туфельке, обделанной золотым сафьяном, разбила вдребезги драгоценное блюдце — что в Китае немедленно отозвалось культурной революцией.

— Не волнуйтесь, душа моя, успокойтесь, — проговорила Блондхен, кидаясь к ней. — Это не то, о чем вы подумали. Все удалось, все получилось…

— Что́ получилось? Что́ удалось? — В глазах у Осмина пыточное железо.

Блондхен прикусила язык. Поздно. Встаем с рельсов и глядим вслед уходящему поезду.

— Может, это ты и научила пашу?

Она отвечала, как Карменсита, словами песни:

— «Ла! Ла! Ла! Ла! Ла! Ла! Пускай ученый учит, а неученый неуч…» Чему еще я должна вашего пашу учить?

— А может, ты заранее прознала о художнике?

— Я? О художнике? Только этого нам не хватало. Нет, я уже по горло сыта вашими художествами.

— Значит, ничего не знаем, ничего не слышали? Хорошо, я расскажу… Ханум, — обратился Осмин к Констанции, которая вдруг поняла, кому она будет позировать. «Позировать? Каково это? Принимать разные позы перед тем, как тебя восхитят к звездам?» А про Блондхен подумала в сердцах: «Это же какой надо быть балаболкой! Будем надеяться, что чудовище недогадливо». Ее отвращение к Осмину было безграничным.

— Ханум, — повторил тот, как бы требуя большего внимания к своей персоне. — В Басру, этот благоухающий оазис, прибыл один искусник, наслышанный о нашем государе и его высоких добродетелях, из которых, как всякого христианина, этого искусника привлекает только щедрость. Искусство же его состоит в умении создавать ложные отражения людей, сохраняющиеся и в их отсутствие. Эти фальшивые зеркала, помещенные в золотую оправу, якобы принято развешивать по стенам, дабы всегда видеть перед собою тех, с кем, пускай даже ненадолго, разлучен. Нужно сказать, это занятие в глазах многих, людей сведущих и праведников по жизни, достойно худшей кары (Бельмонте бы прыснул — в кружево манжета). В нем соблазн сотворить видимость Аллаха и начать поклоняться ей заместо Господа. Но, беря в рассуждение, что белокаменная Басра — это третий рай Магомета, цитадель любящих и любимых, а ты, ханум нашего времени, — сама райская дева и гурия из гурий, владыка правоверных повелел этому христианину запечатлеть твое отражение на большом куске материи или, как они выражаются, на портрете. Сей мастер по созданию мнимых зеркал уже ожидает тебя, о царица ночи, в павильоне Ручных Павлинов, там в присутствии могучего Селима он покажет свой фокус. Сейчас мои мальчиши мигом переоблачат луну в это облачко…

Гиляр-ага открыл коробку. Тут Блондхен, позабыв, что «не с ней говорят», что ей уже обещано купанье с крокодилом — и вообще свои восторги лучше держать в шкафу — как закричит да как захлопает в ладоши:

— Ой, туфельки! Ой, красненькие! А лиф какой, мамочки! Нет, ты посмотри, и чулочки тоже красные — са стрелка-а-ай… Добрый дедушка Осмин, он и впрямь думает, что его бесхвостые лемурчики сумеют разобраться в европейском наряде — во всех нижних юбках и во всех застежках. Наивный человек. Да они рукава за шальвары примут, и явится к великому паше не Констанция, а рассеянный с улицы Бассейной. Ступайте отсюда, отцы мои, и когда голубка будет одета, обута и причесана, я вам свистну.

Осмин понимал, что англичане — те же данайцы. Но на сей раз мисс-писс было трудно возразить. Тем не менее он сказал:

— Евнух про женщин знает все.

— Ну вот еще…

— Госпожа, — Осмин считал ниже своего достоинства спорить со служанкой, — подлинный кизляр-агаси — а твой раб, без ложной скромности замечу, из их числа — может научить жену таким приемам сладострастия, при помощи которых она будет ничуть не хуже райской гурии. И тогда Аллахом данный ей муж обретет рай прямо на земле. Все звезды гарема, до последней маленькой звездочки, обучены этому важнейшему из искусств. Кто обучил их? Осмин. Ты же, луна, чья обратная сторона из чистого золота, ты еще только пускаешься в великое плавание по реке, зовущейся женские чары.

Констанция сидела, низко опустив голову, но что́, какие мысли роились в ней — Бог весть. (Печковский, бедняга, поет, так вкрадчиво выговаривая каждое слово: «Ты внимаешь, наклонив головку…»)[91]

— Но, — продолжал Осмин, — если моя царица над царями[92] в сугубо технических вопросах предпочитает моим мальчишам свою девушку, то мы с коллегой удаляемся и ждем, когда краса нерукотворная украсит себя изделиями рук человеческих.

— Пить… — прошептала Констанция. — Боже, как я хочу пить…

— Свежего соку моей горлинке! — Блондхен бросилась к окну. — Педрина! Где Педрина!

Педрильо всегда был поблизости, да и куда ему было отлучаться? Его палатка стояла как вкопанная, несмотря на курьи ножки в виде колесиков. Оборудованная ручной и ножной соковыжималками — по последнему слову тогдашней техники — она пользовалась успехом у обитательниц Реснички.

— Вах! Вах! Колбаса! Ты лети, моя палатка на четыре колеса! — пели ему прятавшиеся в слоне девицы-красавицы — впрочем, убежденные, что поют душеньке-подруженьке, которая, всегда милая, всегда доброжелательная, жала им за это твердые гранаты своей не по-женски прекрасной ногой. Может, ради этой ноги они и пели — и пили. Иногда Педрильо, уже утомившись от такого наплыва желавших полюбоваться его икрою, пел в ответ:

— Болят мои ноженьки-сопоходушки…

И столько соку выпивалось, что потом поминутно шваркали чугунным донышком слона.

169
{"b":"573173","o":1}