Литмир - Электронная Библиотека

Призванный пашой разделить его уединение, Осмин и на царской башне, и за своей конторкой в Ресничке, и среди тюрбанов Дивана пекся лишь об одном — скажем так, о зефире в шоколаде (разумеется, когда не страдал медвежьей болезнью — профзаболеванием царедворцев).

— Скопче, — обратился к нему паша, — нынче художник будет писать Констанцию. Я хочу, чтобы на ней было европейское платье: юбка зеленого сукна и такой же корсаж, а рубашка пусть будет с напуском, воротничок отложной и вырез. Ножки в красных чулочках, а вместо туфелек красные ботиночки на танкетке.

— Повелитель все продумал.

— Более чем, Осмин, более чем. Констанция не должна видеть этого красавчика. Я пытался смотреть на него глазами испанки, глазами молодой испанки, и говорю тебе: можно заткнуть уши, можно ослепить себя, но успокоить воображение иначе как пулей нельзя. А моя ревность питается воображением.

— Господин! Всевластный владыка! Я отказываюсь верить услышанному. Твой гарем за семью печатями Израила. Твоя воля казнить всех жен до единой. Не счесть цветов в долинах Аллаха, мы соберем новый букет. Луна приливов, царица звезд, златозада моей мечты — но для повелителя это всего лишь рабыня. Раздавить, задушить, посадить на кол! И Осмин отыщет тебе другую.

— Нет, мой добрый старый евнух, другой не будет. Ты помнишь песню, которую сложил наш лучший поэт? Та-там-та, ти-та-там, тру-лю-лю, тру-лю-лю…

— Боюсь, в песнях я не силен. Не эта?

Я встретил девушку, полумесяцем бровь,

На щечке родинка, а в глазах любовь.

Селим взыграл душою.

— Я велю, чтоб на голове у него был мешок с прорезями для глаз.

— А стан? А стройные икры?

— Обрядим.

— Повелитель и господин, преклони ухо к словам твоего недостойного раба. Долгие годы изучал я эту породу, и скажу тебе: дочери Хевы все как одна любопытны и мастерицы внушать себе всякий вздор, притом что воображением наделены изрядным. Все, сокрытое от глаз, вводит их в соблазн, оставляя простор для выдумки: верь, чему хочешь.

— Продолжай, если только не вздумал отговорить меня.

— Никаких покровов, повелитель, ничего тайного, — и Осмин гребнем носка поддел край ткани, накинутой поверх маленького пуфа, который тут же превратился в карлика Мино, знаменитого уродца. Казалось, Мино состоит из одной лишь головы — столь «минорных» размеров было все остальное, словно природа взялась воспроизвести отношение кабины к стратостату.

Мино достался Селиму от предшественника — что было с ним делать после Славной революции **35 года, скинуть со стены? Предшественник, этакий сарданапал в чалме, украшенной голубиным пером и бериллом величиной с глаз, имел привычку класть Мино на колени — так в эру кринолинов дамы клали себе на колени болонок, перебирая розовыми пальчиками беловатую кудель; у Мино же была большая курчавая голова с продавленным в переносице лицом. И в точности как хозяйка протягивала слуге свою болонку или опускала ее на пол, так же паша — тот, «сарданапал» — поступал с Мино. Когда янычары Селима ворвались в его опочивальню, Мино забился под коврик, изображая пуф. Так и повелось, карлик всегда был поблизости от Селима, но прятался под скатерку, под коврик и там сидел затаившись, воображая, что с ним играют.

Теперь Мино переводил с Селима на Осмина испуганный и одновременно веселый взгляд.

Осмин продолжал:

— Зачем окружать художника ореолом тайны? Наоборот, вот он весь, как на ладони. И при этом следует отгородить сеньора кабальеро от ханум перемычкой зеркального стекла, по другую сторону которого пускай за мольбертом стоит Мино, одетый испанским художником.

Потрясенный, паша лишь прошептал: «Гений коварства».

— Мой всесильный повелитель одобряет этот план?

Селим-паша кивнул:

— Это будет залп из всех орудий. Констанция полюбит меня. Скажи, дружок Мино, ты в силах держать кисточку?

Тот весело затявкал, видя, что к нему расположены.

— Тебе предстоит изображать художника. Будешь одет испанцем, будешь при шпаге. Надо только придумать тебе имя под стать твоей внешности. Ростом ты с гору, прекрасен собою, как божий мир… Belmonte! Мы устроим небольшой маскарад, европейцы любят маскарады.

— Повелитель… — вкрадчиво проговорил Осмин, аккуратно протискиваясь меж пляшущих глыб Селимова праздника. — А тот, пребывающий за зеркальной ширмою, он что же, сможет невозбранно лицезреть царицу гарема? Любоваться безнаказанно луною приливов?

— Осмин, — отвечал танцующий Дауд, — я заплачу ему столько, сколько он сам запросил: наутро он будет обезглавлен.

— Всемилостивейший паша, позволь мне доплатить из своего кармана. Поверь мне, он заслуживает большего.

— Что ж,

Презренья лишь достоин тот,

В ком благодарность не живет.

Додай ему от себя столько, сколько считаешь нужным. Я вижу, этот испанец пришелся тебе по сердцу.

— Повелитель знает своего раба, — и Осмин тоже пустился в пляс, до того огневой, что чуть не улетел на луну:

Я рублю, я четвертую,

Я топлю, я колесую,

Я петлю надеваю

И на кол всех сажаю.

А новоявленный Бельмонте, не без основания полагая себя причиной стольких радостей на башне, путался у них под ногами, и катался, и гавкал:

— Р-р-радость! Р-р-радость!

Всякий раз, когда паша находился в Басре в Алмазном дворце, его штандарт развевался на башне. В ясную погоду на ослепительно зеленом шелку можно было разглядеть изображение солнечного диска, от которого в разные стороны отходили волнистые лучи.

На улицах Басры

Население ближневосточного города, теряя по ходу жизни зубы, никогда не восполняет эту потерю с помощью дантиста или зубного техника.[86] Беззубое, оно так и снует среди транспорта, которому тоже не возмещен ущерб, нанесенный длительным пользованием и безалаберной ездой. Люди, разносящие что-то, кричат, транспорт, развозящий что-то, гудит. Выхлопные газы привычно смердят. Смог, чадры, мадры,[87] сотни тысяч стоптанных мужских полуботинок на босу ногу — все это дополняет общую картину, которую можно, правда, как и всякую общую картину, дополнять и дополнять. Запах: зловоньем он не то что оставляет позади миллионы российских плеч, друг к другу прижатых в часы пик, или вонючую прохладу питерской парадной в жаркий денек, но — это чужой запах, который, в отличие от собственного, пахнет.

Поскольку рынок в таком городе обладает свойством воронки, то очень скоро нас туда затянет — впрочем, Бельмонте туда и надо было. Он шел, провожаемый взглядами, как если б рассекал кинообъективом уличную толпу (а потом сидишь в кино и видишь: с экрана на тебя все подряд оборачиваются).

Шедший рядом с ним молодой гайдук старался выглядеть интеллигентом. Хвостом в пыли тащился отряд, вооруженный своим обычным оружием: двуствольными турецкими Мавроди, причем оба ствола, оканчиваясь раструбами, имели вид дудочек. Стреляли из них всякой всячиной, вплоть до мелких камешков — а то и песком, пригоршню которого насыпали прямо в раструб. Целились в глаза. После первого же залпа строители пирамид разбегались, глотая слезы, которые еще отольются ненавистному режиму, а главное, гайдукам.

— Они нас ненавидят больше, чем янычар. Те изрубят половину по-мелкому, другая половина сразу проникается уважением. А мы цацкаемся, подаем пример гуманного отношения, они нас же за это и презирают. Понимают они, только когда им прямо в морду — разворачиваешься всем корпусом и врезаешь. Ну, народ, который живет в шестнадцатом веке, что с него взять…

— Странный народ, — сказал Бельмонте, чтобы как-то поддержать разговор. — И что же, в Басре настолько неспокойно?

166
{"b":"573173","o":1}