Литмир - Электронная Библиотека

Но если обожающий эклеры толстяк не прочь надкусить Париж, но если тайно мечтающий о штруделях педофил охотно бы всадил серовато-желтые зубы в Вену — то наш изгнанник поостережется провести языком по острому, словно вырезанному из жести, силуэту Басры, боясь порезаться до крови.

В порту, куда прокрался Бельмонте, щетинились мачты — странным напоминанием о животных, спящих стоя. Рыбачьи баглы, однопалубные турецкие траулеры, плечистые галеры, утыканные веслами, которые в трофейном фильме «Королевские пираты» будут ломаться, как спички, — перемешалось все. И каждая голова посылала в космос сигналы сновидений, будь то адмиральская, покоящаяся на батистовой наволочке, будь то косматая, что упала на узловатые руки в чугунных браслетах.

В это время в каюте одного парусника мелькнул свет и погас, точно поманил. Бельмонте приблизился. Это было ветхое суденышко, избороздившее Арабское море вдоль и поперек («Настоящим удостоверяю сказанное», — значилось на челе его капитана, который, оказывается, раскуривал свой кальян). Поздоровавшись и получив приглашение «подняться на борт», Бельмонте спрыгнул на палубу.

— Я испанский дворянин, — начал он, — морские разбойники похитили мою возлюбленную. Когда же, наконец, я напал на ее след, другие разбойники изловчились меня ободрать как липку. Но дома я несметно богат. Берешься ли ты без предоплаты — так, кажется, это будет по-арабски? — доставить меня и мою возлюбленную в землю, которую я укажу тебе?

Капитан, который звался, как и его корабль, — Ибрагим, только кивнул в ответ.

Бельмонте продолжал:

— Жди меня полулигой ниже по течению, сразу за поросшей тростником заводью.

— Внимаю и повинуюсь, господин.

— Начиная со следующей ночи.

— Да, мой господин.

Столь беспрекословная готовность смущала. Запахло изменой. Бельмонте пристально взглянул на моряка. В неверном свете жаровни из мрака выступало его лицо. Лоб, вдоль и поперек изборожденный суровыми моряцкими морщинами, нечитаемый взгляд, завитки бороды, облепившей угловатые скулы и худые щеки — все это внушало доверие: не горожанин, не рыночный торговец, одновременно услужливый и коварный, а труженик моря, укромно в уголке съедающий свою малую порцию радости. Так объяснил себе Бельмонте невозмутимую покладистость, с которой неожиданно столкнулся.

— Скажи, друг, ты на удивление сговорчив. Не спрашиваешь ни куда мы поплывем, ни сколько я тебе заплачу. Давно не выходил в море?

— Нет, господин, мы только день как из Джибути. Там, в порту, во время погрузки нищий дервиш приблизился ко мне и сказал: «Ибрагим, жди в Басре иноверца. Он захочет тебя нанять — соглашайся. Это будет молодой испанский идальго». Сказав так, дервиш исчез, как растаял в воздухе.

— Ответь, каков он был из себя — необычайно худой, почти прозрачный?

— Я его совсем не запомнил — лишь слышу голос, говорящий: «Ибрагим». Господин, мы вот только сгрузим товар клиенту, и корабль в твоем распоряжении.

— А кто ваш клиент?

— Магазин «Графос».

Неверный свет от кальяна по-прежнему подрагивал на лице старого моряка, одной рукой он держал мундштук, а другой мерно перебирал четки.

Торговое судно нередко носило имя своего владельца: «Хаттаб», «Ханна», «Свисо». Усатые, в чалмах, с серьгой в толстой мочке — они в то же время покачивались у причала, нежно потираясь бортами друг о дружку. Но уже корабли военно-морского флота назывались совсем иначе: «Задира», «Несокрушимый», «Буйный». Флотоводцы из числа правоверных разделяли взгляды Стерна на звездную связь между именем и субстанцией. Однажды соотечественники автора «Тристрама» снарядили в Залив ракетоносец «Invincible», и халиф срочно захотел себе такой же. Строили в Одессе, на горе всем буржуям, при этом лихо вывели по обеим сторонам носа огромными буквами: «Непобеждающий» — ну какие в Одессе могут быть переводчики? «Непобеждающий» стал флагманом иракского ВМФ, но к берегам туманного Альбиона его пока еще не посылали.

* * *

«Перед рассветом? — скажете вы, — он же ничего не увидит». — «Перед рассветом… — передразню я вас, — тоже мне, мыслящий тростник…» Все же люди бывают поразительно бестолковы. Неужели вы допускаете, что величина портрета минус дистанция позволила бы ему что-то разглядеть при свете ясного дня? У художников, в процессе создания образа вынужденных по нему ползать, другой поводырь — не зрение. (Иначе б Джон Борглум, которому мы обязаны финальной сценой в хичкоковском «North by Northwest», после каждого удара по троянке должен был отлетать на милю и лишь тогда, сощурив взыскательный глаз, оглядывать свое творение из кабины вертолета.) Бегло наметив контуры будущей вещи, Бельмонте сразу принялся за детали, которые хотел довести до впечатляющего совершенства прежде, чем чужой взгляд обнаружит затеянный им граффити. Он как бы не полработы показывал дураку, а отдельные, наиболее эффектные ее образцы, что, наоборот, дуракам-то и надо показывать.

В западной, аристократической части Басры, как мы знаем, светает позже. Времени у Бельмонте было в обрез, но все-таки он успевал раскрасить исполинское око с живой блесткою под зрачком. Оно плыло в инфузории век — и подумать страшно, во сколько крат увеличенной; по краям же обсаженной могучими ресничками. Еще Бельмонте успевал наложить светотень на хрящик носа и облагородить ус парой-другой серебряных нитей — тогда казалось, что виден аж каждый волосок.

Нам приходилось писать, о чем во время игры думает музыкант («сознание течет»). Надо признать, мысли художника за работой обладают бо́льшей структурной выявленностью. В конце концов, они «по делу»: художник размышляет над тем, как поступить сейчас… (прищурившись) а теперь… Перед ним ведь не заранее написанные ноты — можно нарисовать так, а можно эдак. Хотя и в самый ответственный момент у художника в голове имеется довольно простору для посторонних соображений. Как-никак не бухгалтер — это бухгалтеру невозможно отвлечься без того, чтобы не сбиться со счету; симультанному переводчику нельзя ни на миг отвлекаться, а то напереводит — как тот одессит.

Соображения, которым невольно предавался Бельмонте, касались злой силы, творившей, однако, ему добро. Wozu? Нет-нет, он не отказывался, не говорил: не нужны мне ваши подачки. Так устроен мир, что раздача земных благ — прерогатива дьявола. Опыт учит: мелкие гадости, совершаемые нами, и те оплачиваются незамедлительно, тогда как — о, сколько раз мы слышали это из уст разобиженного мещанина! — ни одно доброе дело не остается безнаказанным. Это кеглеголовые немцы выдумали, будто в основе человеческого братства может лежать «разумный эгоизм», а безмозглые нигилисты задумались: да-а… здорово…

«Сегодня я, а завтра ты» — читаем на круглой наклейке с призывом жертвовать в пользу инвалидов, конто-нумер такой-то. Но безумный германский (германновский) расчет закончился пулей в рот — на сцене, и Аушвицем — в жизни:[83] сегодня ты (безработный, больной и т. п.), а завтра я «не работает» на евреев. «А завтра я еврей?!» — такого никто не мог себе представить, такое в страшном сне не могло привидеться… А все потому, что благое дело — сольный номер и уж никак не волейбол на пляже, где неопределенное число мужчин и женщин, став в кружок, отбивает мяч кто в кого.

Другое дело — дурное дело. Оплачивается чистоганом и без проволочек Существует даже специальная техника «мелких гадостей» — почти что символических, которые, тем не менее, как-то дьяволом учитываются. Можно, например, из опасения, что прямо перед тобой кончится финское белье, отдавить ногу особе, теснящей тебя сзади; рекомендуется назвать «старой клячей» старую клячу: ты уже опаздываешь, а она как нарочно еле-еле залазит в троллейбус. Широко известен обычай посылать к черту — на пожелание «ни пуха ни пера». Здесь как бы использовано сразу два вида техники: вакцинация, которую практиковало на себе в экспериментальном порядке это ходячее несчастье, этот колдун из Галиции, и чисто условный малефиций — примеры которого уже давались в этом абзаце. Ведь символическая подачка дьяволу, по сути своей, та же вакцинация: не что иное, как прививка против Фаустовой заразы.

161
{"b":"573173","o":1}