Гарем, вверенный его полновластному надзору, был прозван — и отнюдь не придворными льстецами — Ресничкой Аллаха (в смысле, загадай желание). Вот с какими словами обращается поэт к неприступной красавице:
Ты, которая подобна дворцу,
Что сторожит Осмин
В Басре благоуханной, —
между прочим, Омар Хайям, родинка моей души. Это было ажурнейшее строение из «лунного камня», песчаника редкой породы, известного еще под названием «миззэ яхуд» — и пусть арабы скажут, почему они его так называют. Резчики «лунного камня» встречались, главным образом, среди португальских маранов, тех самых «эль яхуд», что попадали в Басру из Франции, из Русильона. В нашу задачу не входит создавать места принудительного чтения (в тексте). Потому нет смысла описывать затейливый орнамент на стене, которая «вся из лунного серебра» — по выражению какого-то прид… мы хотели сказать, придворного поэта — что, впрочем, является придурочьей должностью.
Посетим, точнее, вообразим себе покои гарема, он же Ресничка Аллаха.
«Собрание прекраснейших», парадная зала, где паша восседал на золотом троне в окружении «прекраснейших», всех своих жен (и их служанок), а также танцовщиц и музыкантш — солнцем в хороводе звезд. Только без Луны, ее место пустовало.
Залы вкушения: зала, выходящая в сад, и другая — в нее вел каскад ступеней из лазурита, очень широких и очень пологих, «устланных зеленым сундусом и парчой, как в Джанне праведных» — чтобы не поскользнуться. Первая зала предназначалась для блюд, приготовленных из мяса, вторая — для блюд, приготовленных из молока.
Кухня именовалась «Чревом ифрита». Попасть туда можно было только через Врата Чрева — подземный коридор, начинавшийся за пределами сераля. Пиршественные залы соединялись с «Чревом ифрита» шахтами, по которым, как ангелы на небо, поднимались подносы. Искусство приготовления пищи недоступно скопцам, а женолюбящих поваров держали от трапезовавших красавиц на расстоянии пушечного выстрела (что, впрочем, трудно считать расстоянием безопасным).
Поскорей вознесемся! Из преисподней, где приготовляются все эти «хаши», «наши», «ваши» — назад к райским гуриям! Завалив лаву пилава ледником шербета и поверх опрокинув воз хворосту, обсыпанного сахарной пудрой, девы красоты удалялись под сень струй. Там от розового мрамора на их лилейных телах в любое время дня лежал свет предвечерний, каким последние лучи озаряют заснеженные вершины. А подводные зеркала[47] наделяли купальщиц формами, для сластолюбцев ошеломительными, тогда как сновавших между ними вуалехвосток-превращали в каких-то чудовищ. Бани эти назывались «Купаньем необъезженных кобылиц». Не в бровь, а в глаз. Увы…
Ресничка Аллаха и с виду была как ресничка. Выгнутой стороною примыкала к Алмазному дворцу — «терлась спинкой», по выражению сладкоречивых придворных; о галерее, соединявшей оба дворца по типу той, что переброшена через Зимнюю канавку, ими говорилось: «Мостик томных вздохов». С вогнутой стороны чудо-реснички были чудо-сады, множество садов: в таком-то, в таком-то, в таком-то стиле. Их разделяли водоемы, из которых причудливо рос живой хрусталь.
Об этих фонтанах Осмину напоминал шумевший за окном старец-прибой. Казалось, то рычал пес: ровно, высоковольтно. И псом был не кто иной, как спавший Осмин. В канун невольничьей ярмарки в Тетуане, крупнейшей на побережье, ему снилось: он — кизляр-ага Великого моря. В беспробудном мраке на многовековой глубине залегло чудище, не ведающее своих границ за отсутствием глаз. Но они прорежутся в сиянии рыбки-золотоперки — так обещал Осминог, он же Осмин. Только учти, Осмин: есть золотые рыбки, которые носят, как цепи, ожерелья храмовых танцовщиц, и наложницей из них ни одна не станет.
Он этого не учитывал.
Утром его носилки, сопровождаемые ливийскими гориллами, плыли по зловонным, кривобоким, горбатеньким улочкам Тетуана, словно город самим своим видом олицетворял неотъемлемую деталь магрибского рынка — фигуру рыночного нищего.
Международная невольничья ярмарка в Тетуане привлекала пиратов со всех широт и разбойников со всех дорог, а с ними и сонмы невольников, невольниц и маленьких невольняшек, представлявших все этническое богатство нашей планеты. Широчайший выбор разреза глаз, формы носа, оттенков кожи. А языков — Бог ты мой! Ну, может, мы немножко преувеличиваем.
Подгоняемый нетерпением, Осмин на своих двоих двигался бы и скорее — про носилки известно, что они тем неповоротливей, чем больше поворотов встречают на своем пути. Но Восток медлителен и умеет ждать, извлекая из этого сладость, о которой Запад ничего не знает и, к счастью, ничего не хочет знать. Нетерпение Осмина проявилось лишь в том, что он выглянул из-за занавески — и как раз в этот момент был замечен
, которого другие
звали Абу-Шакраном, он же их — Мансуром и Али.
Мансур, Али и Шакран проводили глазами носилки: так же, помнилось им, маячил и Ковчег Завета над чешуей голов. С приближением к гавани, где ежегодная тетуанская ярмарка имела место, плотность толпы достигала отметки «давка». Для
-ов это был верх блаженства.
— О как ты прекрасна, ярмарка, утром, палатки твои шатровые!
— Правда твоя, Шакран-ата. И шатров этих, как сосцов у сучки, — такое множество.
— О как прав ты, Мансур, как прав ты! Набухшие, изобильные стоят они рядами, и ни одного среди них нет, уступавшего бы остальным.
— Правду говоришь, Али, так и есть. Нелегко будет выбирать Осмину, белокожему кизляр-агаси.
— Агаси ты моя бамбаси, до чего же это правильно, гагуси. Только знает свирепый Осмин, чего он хочет, как сырыми мозгами, раскормил знанием свою свирепость.
— Правда твоя, мой прибамбасик, мой залумпасик, мой некошерный колбасик, мой колокольчик, мой пумпусик, двойник мой, мой советник, мой оракул, пророк! Кузен мой добрый, как дитя…[48] Семь звезд горит в небесах, где на вопрос о солнце Селим-паша отвечает: «Я за него». Что с вами, что вы смотрите на своего Али, как на хоровод манихейский?
— Ой как прав он, наш гагуси — то и смотрю. Солнце светит, но не греет, и на небесех тех печать. Поэт погиб в тебе, Алик-баба. Слушайте же, дети, что вам расскажет безносый Мансур.
— Нет — Алик-акбар…
— Нет — правдивейший Шукран-абу…
И далее звучит хор в составе этих Киршну, Вишну, Черешну — потому что страсть как любят они кучу малу:
— Осмин, белый кизляр-агаси, обязался восстановить могущественному правителю Басры его сломанный рог. Да-да, нечем бодаться Селим-паше. А то, глядишь, обратит Селим свои взоры на черных евнухов, по примеру султана, а ему, Осмину, обрубит вершок, как мамелюки обрубили корешок. О Восмин свирепый, страшись, не возвращайся без луны, вызывающей приливы! Ты, сызмальства наслышанный о чудотворных златозадах, — блажен, кто отыскал разрыв-траву! Ищи. Когда наши войска вышли на подступы к Вене и чуть не водрузили зеленое знамя пророка над цитаделью экспрессионизма, то от тамошнего огородника, потом сбежавшего под защиту чуждых крыл, стало известно, что якобы есть другая разрыв-трава. На невыразимые желания. Хоть ты сам султан, неким желанием тебе приходится тайно поступаться… Да мало ли, о чем, в отличие от нас, знает Осмин, удесятеряя этим свою свирепость, ибо кто приумножает знания, тот приумножает свою свирепость, — и
-ы стали смеяться не столько шутке, сколько от удовольствия, которое доставляло им сознание своего превосходства над Осмином: они-то полагали
себя тайновидцами плоти, теплой жучкиной плоти, кишащей жучками, при том что действительна только плоть и ничего, кроме плоти.
— Смотри, Али, за углом играют в «тетуанского пленника». Свернем?