— Ненавижу мужчин, — кричала она, вырываясь, разъяренная. То была ярость блондинки, скрывавшей свои чуть ли не новгородские косы под бескозыркой — но бескозырка упала, бескозырку сбили.
— Мы союзники, мы братья по классу, протри свои голубые глазки.
Надев бескозырку, она снова превращается в юнгу. Надолго ли? И каким будет следующее превращение?
— Тогда отпусти нас, мы хотим нашей свободы. Тысячелетия мы были у вас в услужении. Наше тело служит нам путеводной звездой — не ваше. Оно создано для нас, и хватит уже навязывать нам свою душу.
— Я ничего не навязываю, бери свою душу и иди. Заодно прихвати и тело. Дверь отперта.
— Негодяй! Два темных негодяя! О, я выцарапаю глаза тебе и твоему Бельмонте!
Очередное превращение, которое уже по счету? Но Педрильо — кавалер ордена Пелея, и не ему пасовать перед волчицами, львицами — всем этим бестиарием. Она может принимать любые обличья, сообщать окружающему вид летящего в туннеле поезда — мол, все туда летим, в ее туннель — может канать под лимиту́ или Девушку-с-Запада, Педрильо не выпустит ее из своих железных объятий.
— Что, Блондхен, что, моя белокурая бестия, не выходит уйти? Я могу дверь подержать.
Она в изнеможении опустилась на пол.
— Как Ариадна суждена Дионису, — продолжал он, — так Констанция суждена Бельмонте. Бельмонте поведет ее к вечным звездам… zu den ewigen Sternen… все остальное от лукавого.
Она плакала на полу, жалкая-жалкая — словно кинули в огонь ее лягушачью кожу.
— Пойми, мы пойдем иным путем. И это будет единственно правильный путь.
— Хорошо, — говорит, всхлипывая и шмыгая припухшим носиком, Блондхен. — Я скажу тебе, где скрывается Констанция: здесь, — и она прижала руку к груди. Педрильо ей мягко кивнул, как больной. — Без нее я лишь тело без души, ты это знаешь.
— Моя Блондиночка, воскресение свершится во плоти, ты будешь с нами. Честно говоря, хоть я и Педро, в теории я не петрю, и всякие там евхаристии, преображения — зац нот май кап оф ти… так вы, кажется, говорите?
Она улыбнулась — одними глазами, покрасневшими от слез.
— Ну полно, ты будешь со своей госпожой, будешь учить меня английскому — научишь английскому?
Она кивнула.
— Педрильо? Я должна тебе сказать… — пламень покрыл ее ланиты, — я… я… — еле слышно, страшно смущаясь, — я непознана.
Оторопел. После все же заподозрил розыгрыш.
— Я серьезно.
— Вот тебе и… Да тебя же в рай не пустят, ну что ж ты, в самом деле… Парней так много холостых… — он отчитывал ее, как отчитывают школьницу за нерадение. — А еще телом называешься. Такие тела в космос не берут. Где я тебе здесь в Париже найду лингам?
— Педрильо, мне очень жалко, но… Ты читал Антуана де Сент-Экзюпери? Ты теперь за меня в ответе. Представь себе, что я маленький принц…
— И думать не моги.
— А что прикажешь, последовать примеру моей знакомой Эммы Цунц?
Он молчал, загнанный в угол (сам себя загнавший в угол). В кого только не превращалась морская богиня Фетида, и в львицу, и в змею, но удержал ее Пелей; когда она превратилась в воду, он начал ее пить. Теперь дочь Владычицы морей, побежденная в том же многоборье, диктовала свои условия победителю. Видит Бог, не хотел Педрильо, чтоб Блондхен последовала примеру Эммы.
— Эх, раз не пидарас! (Скидывая камзол и закатывая рукава.)
Дальнейшее было не лишено своей забавности, однако не ясно, следует ли эту забаву описывать. В согласии с нашей эстетикой — не следует. С другой стороны, падение занавеса (смена кадра) встретило бы усмешку: что, слабо́ описать? Третий путь: перевести все в иную знаковую систему, чтоб сделалось притчей.
Киршну и Вишну
(повесть о двух зверях)
Жил Киршну на краю деревни, которую сторожил. Он никогда не покидал своей норы, а только сидел высунувшись, как на посту. И такой же пост на другом конце деревни был у Вишну. Вишну тоже сидел там неотлучно. Со стороны Киршну солнце озаряло деревню по утрам, а со стороны Вишну по вечерам. Продолжалось это, покуда Киршну и Вишну не надоело их безвылазное сидение по норам. «Люди в этой деревне ходят друг к другу в гости и даже поселяются вместе, вступив в брак. Почему бы нам не перенять то лучшее, что есть в их обычаях?» На том, как говорится, и порешили. Они знали друг друга давно — ровно столько, сколько сторожили деревню, а сторожили ее столько, сколько себя помнили, а помнили они себя с незапамятных времен. Для испытания чувств — срок изрядный. И уж чуть было не выползли они из своих нор, но тут оказалось, что им не сдвинуться, каждый словно прирос к своему месту. Они и тужатся, они и наливаются соками — вот-вот лопнут. Тогда Киршну и Вишну, не понимая, что бы это могло значить, решают: не выходит ве́рхом, пророем подземный коридор. Двинулись было вглубь, один другому навстречу, и тоже что-то не пускает. Жмут, напирают из последних сил каждый со своей стороны — тщетно. Замучались, а как выглядывали каждый из своего окопчика, так все и выглядывают; насколько торчали, настолько и торчат, дело ни на шаг не продвинулось. Говоря по правде, это анекдот о червяке — как выползает он из земли и видит другого червяка: «Червяк, а червяк, давай поженимся». — «Дурак, я же твоя попа». Недаром сказано: что Бог сочетал, того человек да не разлучит. А Киршну и Вишну — единая плоть, два имени одного и того же червя, возомнившего себя двумя зверями лишь по неразумению. Для такого ползти одновременно в разные стороны — занятие утомительное и безрадостное, даром что позволяет глубже познать самого себя и потому заслуживает снисхождения.
Кампо-Дьяволо
Год 2000 апреля 43 числа. Сегодняшний день — есть день величайшего торжества! В Португалии есть король.
А между тем Бельмонте все еще пребывал в глубоком раздумье. Он не замечал на себе взгляды, острые, как бандерильи; он не замечал, что топчет алые брызги цветов. (Если плащами был устлан путь младой испанки, то путь удачливого кабальеро был устлан розами. Алыми.) «Она к нему взывала, а он ей не внимал», — выщелкивалось перстяными кастаньетами, но он слепо глядел в одну точку.
«Почему бы не полюбоваться перстнем на чужом пальце, как на своем?» — это подумалось непроизвольно, и с этим он, словно всплыв на миг, но так и не набрав воздуха, опять ушел на прежнюю глубину. Уже по этой «реплике ума» понимаешь, как чуждо ему сейчас все человеческое.
Когда б возможным сделалось читать в сердцах, то что б открылось нам? В случае Бельмонте — Сомнение (с большой буквы), даже не столько в благой воле Творца, сколько в правильном ее истолковании. А что как ты угоден Богу лишь разрывающий предопределенность, предуказанность своей судьбы? И все это лишь проверка твоей состоятельности: способности твоего желания освободиться от уз, которыми связал тебя Великий Немо (и не мой, и не твой, и ничей; ибо HASHEM есть не тот, не тот, не тот, не тот — тем не менее есть; эти бесчисленные «не те» могут слагаться лишь в Никого, вообще все подсказки — в грамматике). Вечное сомнение: ты полагаешься на Его волю или на свою? Но известно, кто источник всяческих сомнений… нет, в этом пункте протестую: сомнение — сугубое благо, а значит благ и его источник. Зло же, напротив, безоглядно, не знает колебаний. Следовательно, безоглядная вера есть сатанизм, тогда как благо — это путь неверия, путь сомнения, постоянных отрицаний: не тот… не тот… не тот… Никто. Мазохист. Он — мазохист. Постоянно испытывает свою креатуру на вшивость. Заранее зная результат, продолжает и продолжает ниспосылать мне испытания. Испытатель …ев! (Ничего, без богохульства нет богопознания.) И при этом множит не мои — Свои страдания. Чего Он хочет? Одного: узреть, что творение все же больше своего Создателя. Ибо это единственный критерий творческой удачи, других нет. Всякий раз, точно полагаясь на чудо (а откуда взяться чуду, которого Никто не совершал?), Он направляет свое творение в лапы Дьявола. И то покорно идет, вопреки Его тайному упованию: а вдруг… Да откуда, повторяю, быть этому «вдруг»! Разве дана мне свобода выбора, разве дано мне восстать на Тебя?