А потом на Данечку навалилась депрессия. Сам-то он поначалу думал, что просто приболел, но интернет оказался неумолим в оценке его состояния. Все как по учебнику: он просыпался в пять часов утра, проводил весь день полусонный, все время ходил на кухню и что-то ел, не чувствуя вкуса, с трудом заставлял себя принять душ, выдумывал причины не появляться на работе, и только к вечеру иногда удавалось немного развеселиться. И все время болела спина, заклинило позвонок, должно быть, и расклинить его обратно никак не удавалось. Причины для депрессии не было. Та острая печаль, от которой Данечка просыпался в неподвижной утренней темноте, была беспричинна и бесплотна. Каждый раз он смутно помнил, что видел сон. Какой и о чем – не мог вытащить из памяти, как ни пытался. Более того, он даже не мог определенно сказать, был ли это мучительный кошмар, вытянувший за ночь все силы, или, наоборот, видение настолько чудесное, что явь в сравнении с ним оказывалась адом.
Здесь тоже помог интернет: он быстро обнаружил множество форумов, на которых люди делились схожими симптомами, недвусмысленно связывая их с появлением химеры в доме. Прочтя несколько обсуждений, Данечка понял, что проблемы с настроением и самочувствием возникают чаще не у владельцев химер, а у их родственников, не выбиравших разделять жизненное пространство с неведомой зверушкой, а просто поставленных перед фактом. И что объясняется все очень просто: химера – все-таки не кошечка, не собачка и даже не ящерка: чуждая и необъяснимая форма жизни, может быть даже внеземная, и нормальная реакция нормального человека на такое создание – ксенофобия. Но с тех пор как химеры вошли в моду, многие люди вынуждены скрывать свое отношение к ним, чтобы не расстроить родных, и это не проходит даром: такая депрессия по сути – конвертированная фобия.
Как следует начитавшись, он пошел на кухню, поставил чайник и сделал пару бутербродов. Чара взлетела на холодильник и принялась разгуливать взад-вперед, наклоняя голову и косясь желтым древним глазом. Он отщипнул несколько кусочков колбасы и протянул ей на ладони, отметив, что это машинальный, привычный жест и что, если бы он хоть немного боялся Чару или она была бы ему действительно неприятна, – разумнее было бы положить колбасу в ее миску. Всплыло воспоминание: он как-то уже кормил Чару с руки, наверное, ее специальной едой, мелкими янтарными горошинами, которые приятно было держать в горсти. Не поленился даже проверить: нет, специальный корм для молодых химер представлял собой темные кусочки вяленого мяса с вкраплениями сушеной зелени и мелких семечек. Может, были такие витаминки? Или это была чужая химера, у кого-то в гостях, например? Хотя если бы Данечка видел химеру до появления Чары, он бы точно запомнил.
Несколько дней спустя он обжегся крапивой у подъезда. Шел себе, шел – и вдруг привычно и уверенно сгреб горстью с колючего стебля тяжелые соцветия и молодые листья, обжегся, бросил на землю, выругался, остановился в удивлении. Так должны были бы расти янтарные горошины для Чары – на языке крутилось даже название растения, но никак не произносилось. Он собирал их вот так на ходу тысячу раз. Или не для Чары, для другой химеры? И что это за растение, в конце концов? И какая может быть другая химера, если всех, кроме собственной, он видел только на фотографиях?
А помнится другая. И собственная рука в тяжелой замшевой перчатке, собирающая эти светлые ягоды.
– Черт знает что, – сказал Данечка вслух. Поднялся домой, подержал руку под холодной водой, одновременно внимательно разглядывая себя в зеркале, зашел в свою комнату, выключил оберег и позвал: Чарка, иди сюда!
В коридоре неуклюже зашелестели крылья и зацокали когти.
– Иди сюда, говорю, – Данечка завалился на кровать и похлопал себя по груди, как будто подзывал кошку.
Чара приземлилась и умиротворенно сложила крылья.
– Будем спать, – сказал Данечка и затих, следя, как глаза химеры затягиваются мутной пленкой.
Было совсем не страшно. Он видел перед собой мордочку, похожую на лицо кошачьей мумии, опускающуюся все ниже и ниже; тяжело тоже не было. Примерно через десять минут оказалось, что химера сидит одновременно на его груди и на кровати, непонятным образом пройдя его тело насквозь. Если сейчас зазвонит телефон, – вдруг подумал он, – или грохнет что-нибудь за окном, то это конец. И тоже совсем не испугался, и тоже задремал.
Когда он проснулся, шел дождь и начинало темнеть, Чары не было.
Он осторожно потрогал место, где она сидела, ожидая нащупать провал или какой-нибудь внятный след, но не нащупал ничего, кроме собственных ребер. Сел, нашел ногами тапочки под кроватью. Прислушался – мама возилась на кухне. Спина больше не болела. Зачем люди вообще селятся в таких местах, где постоянно идет дождь, – недовольно подумал он.
По кухне плавали серые сумерки, мама сидела на табуретке, закутанная в плед, и кормила Чару с руки консервированной кукурузой.
Она очень изменилась в последнее время, понял Данечка.
Пропала ее робкая суетливость, исчезли неуместные для взрослой женщины детские повадки, она перестала втягивать голову в плечи, держась теперь расслабленно и величественно.
– Ты вспомнил, – не спросила, а утвердительно сказала мама, обернувшись к нему прекрасным лицом.
Данечке стало вдруг так легко и спокойно – всему сейчас должно было найтись объяснение, надежное и верное, хотя его, по правде говоря, устроило бы любое, – что он соврал: да. Да, почти.
Екатерина Перченкова
Факинг кампус и его обитатели
Косинский пропал без вести шестнадцатого сентября. Следующая неделя была омрачена сознанием того, что я, возможно, последняя видела его живым.
К десяти утра Косинский явился на ресепшен в сиянии и славе. Он был облачен в легкое и белое, вид имел снисходительный и усталый; очки его золотились тонкой оправой, усы важно топорщились, за собою он влек дорожную сумку, густо усеянную цветными наклейками.
Девицы, коротавшие утро в холле за ноутбуком, принялись хихикать и шептаться: «Сам Косинский!» – донеслось от них. Тогда классику пришлось втянуть живот и расправить плечи.
Через полчаса он спустился из номера с мокрой головой, в очках-хамелеонах и сандалиях и громко сказал: «Пойду-ка я разведывать месторождения коньяка!», но девиц в холле уже не было, и мэтр удалился в одиночестве. Никто не знал, что одиночество это, вероятно, окажется роковым.
Я тоже не знала, в противном случае повела бы себя иначе, когда Косинский вдруг подошел на набережной и облокотился на меня. Он весил примерно восемьдесят килограммов. Может быть, восемьдесят пять. Разведка месторождений удалась: взгляд классика был блаженно расфокусирован, а дыхание раскрывалось легкими древесными нотками и слабыми тонами сухофруктов, ощутимыми даже сквозь убийственный запах метаболитов этанола.
– Фамилия кака! – убежденно сказал Косинский.
Я обиделась.
Его фамилия была вполне благозвучна – значит, речь шла о моей, а моя фамилия, между прочим, не такая уж и кака.
Обида была бы слабее, если бы я к тому времени не успела произвести собственную разведку месторождений. Но прошлого не отменить: объятия классика вдруг сделались тяжелы мне, я придушенно пискнула: «Да идите вы!» и вывернулась из его рук.
Укрытие мне нашлось за чахлой пролупрозрачной туей, не то чтобы надежное, но утративший фокус взгляд мэтра не мог более обнаружить меня, поэтому дальше я могла свободно наблюдать за поведением классика в курортной среде обитания. И вскоре выяснилось, что мэтра я интересовала не как женщина, но как навигатор.
Косинскому было плохо.
Вселенская бездомность и запредельная неприкаянность обрушились на него. Он забыл не только обратный путь в гостиницу, но и само ее название. Он мог бы прокатиться на катере, выпить еще коньяка, купить с лотка вкусную шаурму, выторговать скидку на десяток ракушечных бус для литературных девиц, но ему некуда было вернуться и негде приклонить тяжелую голову, поэтому Косинский метался по набережной и повисал на прохожих, мучительно вопрошая: «Фамилия кака? Факинг кампус?»