Среди красного и орехового дерева, среди меди и атласа, Майкл помог мне отыскать простой сосновый гроб, какой — я знала — хотелось бы иметь отцу. В одной из своих белых шелковых рубашек с монограммой, в галстуке от Гермеса и костюме от Кнайзе, которым они с матерью очень дорожили, отец был похоронен на том же кладбище, что и Тами. Я могла позволить им покоиться в одном месте, но только не рядом — этому противилась моя душа. Я положила на крышку гроба свой крестик, чтобы он помогал отцу в его долгом путешествии, и, вернувшись к сыну, разрыдалась в его объятиях. Немногие присутствовавшие на похоронах друзья думали, что я оплакиваю потерю отца. Но это было не так. Я оплакивала его загубленную жизнь, его страдания, страдания Тами, все эти напрасно прожитые годы.
Я получила много предложений относительно того, какой должна быть надпись на надгробной плите Рудольфа Зибера. Одни из них были оскорбительны, другие недостойны человека, каким бы мог быть мой отец, третьи просто банальны. И я поступила так, как, казалось мне, хотел бы он. Муж одной из всемирно известных, легендарных женщин похоронен под тенистым деревом, а на его могиле лежит простая плита из флорентийского мрамора его любимого зеленоватого оттенка:
РУДИ
1897–1976
Пора было уходить. Я спустилась вниз по дорожке, чтобы попрощаться с Тами. Казалось невероятным, что под крошечным островком травы скрыты тысячи тех вещей, из которых складывается человеческое существование. Я говорила с Тами, просила у нее прощения, надеялась, что она одобрит все, что я старалась сделать для Папи — ведь она так любила его.
Вскоре начались телефонные звонки:
— Мария, как ты могла! Мне звонила твоя бедная мать. Она сказала, что ты не позволила ей приехать на похороны Руди. Она плакала. Как ты могла с ней так поступить? Она сказала, что полностью собралась, что днем и ночью сидела у телефона и ждала твоего звонка! Но ты так и не позвонила!
Я знала, что мать не хотела видеть ничего, связанного со смертью мужа, и теперь просто разыгрывала роль безутешной вдовы, пытаясь переложить на меня вину за свое отсутствие на его похоронах. Впрочем, на этот раз я не препятствовала ее желанию в очередной раз спрятаться от действительности. Это дало мне возможность сдержать обещание, данное отцу.
В тот год Дитрих потеряла двух мужей. Вскоре после отца умер Жан Габен. Мать была разбита горем: она оплакивала Габена много лет. И дело тут было не только в самом факте его смерти: мать осознала, что ее тайной заветной мечте о том, что в один прекрасный день Жан к ней вернется, не суждено осуществиться. На протяжении нескольких недель из жизни Дитрих ушли двое людей, которых она больше всего любила — и больше всего обманывала.
Они стали ее «призраками». Она высматривала их, прислушивалась к их голосам, сетовала, что они не материализуются, что, не подавая признаков своего присутствия, лишают ее покоя.
Когда скончался Фриц Ланг, она не сильно горевала; узнавая об очередной смерти, она всякий раз звонила мне: «Ты слыхала, что умер Лукино Висконти? Помнишь, когда он снимал этот фильм, ну, с этим плохим актером, который ему так нравился, его возлюбленным, тот играл меня в женском платье — в костюме из «Голубого ангела»… Говард Хьюз умер — интересно, кому достанутся все эти миллионы? Он гонялся за мной по всему Лос-Анджелесу, пока не снял этот фильм про жизнь взаперти среди коробок с «клинексом»… а что там в Америке был за скандал с книжкой про негров? Я об этом что-то читала в «Ньюс уик»…
— Ты имеешь в виду «Корни»?
— Да, да! Кому охота про них читать? Никогда в жизни эта книжка не будет распродана, — и вешала трубку.
Сама Дитрих в третий раз продала свою ненаписанную автобиографию уже другому американскому издателю. Отказываясь от помощи, не слушая ничьих советов, она воспроизводила свою жизнь такой, какой — казалось ей — она ее прожила: чистой, самоотверженной, являющей собой образец долга, чести, мужества и материнской любви.
В 1978 году импресарио Дитрих принес мне контракт: мать приглашали участвовать в фильме «Просто жиголо», который снимался в Германии для последующего распространения по всему миру. Деньги за эпизодическую роль ей предложили колоссальные. Тем не менее нам предстояло немало потрудиться, чтобы условия оказались для нее приемлемыми. Во-первых, надо было уговорить продюсера снимать эпизоды с ее участием в Париже. Тогда ее можно было бы привозить на площадку прямо из квартиры, избавив от немецких репортеров, которые не преминули бы на нее наброситься. Во-вторых, обе ее сцены следовало снимать подряд, одну за другой. Я знала, что более двух дней трезвой ее не удержу. Кроме того надо было договориться, чтобы в основной своей сцене она сидела, а во второй где ей требовалось войти на съемочную площадку — в кадр попал всего лишь один ее шаг. После долгих переговоров были составлены два контракта: один моей матери показали, и в конце концов она его подписала, о существовании же второго так никогда и не узнала. Поскольку было известно, что только нужда в деньгах заставила мать согласиться на съемки, в контракте оговаривалось, что гонорар она будет получать частями: большую сумму — сразу по подписании договора, чтобы у нее не осталось пути к отступлению; вторая выплата предусматривалась в конце первого дня съемок — для уверенности, что она не покинет площадку; и окончательный расчет — в конце второго дня, чтобы она вынуждена была явиться на съемку. В другом документе значилось, что Мария Рива, дочь Марлен Дитрих, обязана присутствовать на съемках и своим присутствием гарантировать, что мисс Дитрих будет в состоянии выполнять предусмотренные договором обязательства.
Из Германии во Францию явились: съемочная группа, режиссер, оператор, актеры. Были выстроены декорации — точная копия тех, что были установлены в павильоне в Германии. Теперь дело было за великой кинозвездой.
Эскиз костюма для фильма Дитрих поручила сделать своему личному другу. Эта чересчур «личная» дружба, с моей точки зрения, только помешала талантливому модельеру, известному своим хорошим вкусом. Предоставленный сам себе, он явно перестарался: шляпа, кошмарная расписная вуаль — вообще весь наряд получился ужасным. Если бы фильм снимал фон Штернберг, он бы, возможно, сумел это обыграть. Сейчас же мать выглядела как актриса, пытающаяся походить на Дитрих; получилась весьма жалкая карикатура. Я прилетела в Париж, увидела этот, придуманный матерью для маскировки того, во что она превратилась, помпезный костюм уже готовым и ею одобренным и… ничем не смогла ей помочь.
И опять я занялась разбавлением ее виски. Это была моя главная задача: Дитрих следующие два дня должна быть дееспособной. Ранним утром первого дня съемок у меня возникли серьезные сомнения, что я с этой задачей справлюсь. Мать решила меня наказать. Ведь это я заставила ее работать, выставила на всеобщее обозрение перед камерой, на площадке, заполненной «чужими» — слово «чужой» для Дитрих всегда было синонимом «врага». И — что было ужаснее всего — я попыталась спрятать от нее «скотч»!
Мне было страшно жалко мать, но ее вечное нежелание прислушиваться к советам, ее отвращение к любого рода капиталовложениям, ее экстравагантность, ее детская романтическая вера в то, что у нее никогда не будет нужды в деньгах, требовали, чтобы кто-то взял на себя управление ее финансами — иначе ей бы пришлось распрощаться с тем образом жизни, на какой она только и была способна. Картины импрессионистов, которые она однажды приобрела и которые, как всем рассказывала, отдала дочери, превратив свою девочку в «миллиардершу», в основном оказались подделками и были проданы для расплаты с зачастившими в мой дом вымогателями.
Открывать моей матери эти печальные истины было совершенно бессмысленно. Ей необходимо было верить, что она единственная подарила дочери жизнь, любовь и средства для счастливого безмятежного существования.