Литмир - Электронная Библиотека

— Ну вот живи же теперь! — напутствовал его Дылдин. — Не парься, рантье, не тужься. Не думай о завтрашнем дне, ибо отец наш небесный питает нас… — всё не мог сойти с литургического тона Саша, — отдайся науке. Ты богат, как лорд Кавендиш.

Глеб обещал отдаться. Он наконец осознал, что обстоятельства складываются, кажется, и вправду наилучшим образом.

В аэропорту Дылдин в ожидании вылета в Шереметьево выпил виски, водки, порто, граппы и егермейстера вместе с депутатом Назимзяновым.

— Зяма, зачем мы отсюда улетаем? Давай здесь останемся! Откроем своё дело. Ты, Глеб, Шейлок… — вопил Дылдин депутату. — Вот Глеб откроет какую-нибудь геометрическую фирму, будет теоремами торговать. Тебя, Зям, в кнессет местный изберём, чтоб жизнь им тут мёдом не казалась, а то ишь… А я гостиничным бизнесом займусь. Понравилась мне гостиница, где мы ночевали. Биде, мини-бар, мыло. Пахнет хорошо. У нас так нигде не пахнет. У нас даже в Большом театре буфетом слегка тянет.

— А как же Россия? Родина, мать сыра земля? Где ещё мы найдём эти речушки, берёзки, нефтяные вышки, поля, огороды, леса-кругляки? — возмутился Назимзянов. — Ты почему, Саня, родину не любишь? Не хочешь?

— Люблю, люблю, полетели, — испугался Дылдин.

И полетели.

Машинка и Велик или Упрощение Дублина (gaga saga) (журнальный вариант) - _24.jpg

Машинка и Велик или Упрощение Дублина (gaga saga) (журнальный вариант) - _25.jpg

Машинка и Велик или Упрощение Дублина (gaga saga) (журнальный вариант) - _26.jpg

§ 15

Вот так всё и было, по словам Глеба Глебовича, эту именно историю поведал он о. Абраму, другим, конечно, языком и без эпических отступлений о народе-богоносце, но в целом эту; и очень не хотел теперь её широкой огласки.

Несколько лет Дублин и сын жили на хольмсовы проценты, жили, как видим, скромно, не бох весть что набегало с неполного миллиона, да ещё и с поправкой на бухгалтерские шалости шельмы Шейлока и глебово пьянство взахлёб. Но всё же хватало, плюс перепадало кое-что от комбината, так и набиралось на водку и конфеты, а что ещё нужно для семейного благополучия. Теперь, уволенный комбинатом и забытый трестом, отец семейства почувствовал нечто, что впивалось в его мозг как шкворень или шершень, чему он названия не мог подобрать, потому что чувство это в наши счастливые дни редкость, а слово, которым оно называется, давно вышло из обихода — кручина. Он не знал, что делать.

Он смотрел, как Велик пьёт отвар чабреца. Он любил смотреть, как его малыш пьёт и ест. Любил кормить его с тех пор, как впервые развёл для тогда ещё совсем крошечного Велика молочную смесь в бутылочке. И понял, что нет ничего в делах человеческих на свете нежнее, нужнее и величавее, чем кормление ребёнка. Каждый раз, протягивая детёнышу ложку каши или леденец, вспоминал — как в школе когда-то ходили вполкласса в поход с ночёвкой в подмосковные борщевичные рощи.

Темнело; остановились; Глебу выпало быть костровым. Только от его спички покатилась по сложенным для розжига сухим травинкам первая капля пламени, как сверху, с восходящей темноты подул душный ветер. И тут же, ветру вслед, повалил чёрный густой долгий дождь.

Все полкласса полностью попрятались по палаткам.

Один Глеб не сбежал, видя, как, заляпываемый холодными кляксами ливня, дрожит его новорожденный огонёк. Он склонился над ним, прикрыл ладонью и протянул спасительную, не успевшую ещё промокнуть соломинку. Огонёк ухватился и выкарабкался. Припал к заботливо придвинутым свежим спичкам и старым трамвайным билетам, нашедшимся в кармане; бодро подпрыгнул.

Глеб тонул в бездонном дожде, вдыхал вместо воздуха его тяжёлую воду и задыхался, кашлял, слабел. Но продолжал почему-то хлопотать, решив обязательно спасти свою рукотворную звезду.

Он скормил ей несколько не слишком влажных листьев и веток. Пламя подросло, повеселело. Можно было уже добавить немного валежника. Костёр выжил, вытянулся и окреп. Стало так светло и жарко, что Глеб убрал ладонь, выпрямился и разглядел вокруг загашенные ливнем цветы клевера и цикуты. В ход теперь пошли грузные узловатые сучья и даже размякшие от дождя осьминогие пни. Изрядно подымив, они быстро просыхали и поглощались набравшим молодую силу ловким огнём.

Вместе с палками и щепками в пламени шипели, плавились и пропадали неровные хрустящие, как хворост, дождевые струи.

Резвый, резкий, рослый костёр встал посреди тьмы неба и тьмы земли единственным солнцем во вселенной. Школьник Дублин, вырастивший его, гордо летал кругом; и обе тьмы, и ливень расступались перед ним.

И всякий раз, подавая Велику леденец или хлебец, глядя, как нежно и красиво ест его сынок, Глеб представлял, что он, укрывая ладонью, кормит робкого, лёгонького, как золотой оленёнок, огонька в чёрной бушующей чаще того подмосковного ливня.

Но сейчас не было у отца для сына ни каши, ни леденца, ни хлебца, ни соломинки. Он не знал, чем будет кормить Велика. Он плакал — по-мужски, слезами внутрь. Слёзы текли по обратной стороне лица и капали на сердце, как на затухающий костёр.

— Чем я буду кормить Велика? — спросил Глеб у доктора Хауса, смотревшего с экрана ласково и насмешливо, будто Христос с иконы.

— Кеджибелинг экстра, три раза в день по две капсулы. Супракс четыреста миллиграмм, одну в день. Если не поможет… если не поможет… что ж… придётся… будем резать, — ответил доктор, отвернулся и сменился рекламой.

В дверь хрипло позвонили.

— Пап, откроешь? — откуда-то с недосягаемого уровня виртуальной игры взмолился Велик. Пап, конечно, покорно поплёлся в прихожую, благо до неё было рукой подать.

За удивлённо цокнувшей замочным языком дряблой древней дверью открылся изящный и хрупкий, как принц Фортинбрас, молодой, очень молодой, лет двадцати-восемнадцати человек. Одетый в ладно сидящий приталенный чёрный пиджак, узкие чёрные брюки, шёлковую бликующую белую рубашку, узкий красный галстук с отливом и узконосые туфли цвета мокрого торфа. Того же цвета кашемировое пальто и кожаный чемодан держащий в левой руке. Правую протягивающий для рукопожатия. Протягивающий для знакомства красивое черноглазое лицо с двумя улыбками, поминутно сменяющими друг друга, вежливой и восторженной. Наговаривающий прямо с порога много чего не очень ясного, но чрезвычайно куртуазного:

— Глеб Глебович Дублин. Это вы. Таким я вас, признаться, и представлял. По рассказам, весьма подробным и трогательным рассказам. Плюс моя знаменитая интуиция, отмеченная ещё в школе учителем географии, ведущая меня по жизни до сих пор.

Вам, разумеется, не терпится узнать, кто этот успешный молодой человек в дорогом итальянском костюме и галстуке от Пола Смита. Что делает этот гордый метросексуал, то есть я что делаю в этой дыре. Ведь Константинопыль, всем это ясно, — дыра. А эта ваша Заднемоторная… да, Заднезаводская — это просто дыра в дыре. И всё-таки я здесь, среди вас. Бриллиант в грязи. Миклухо среди папуасов. Что ж, не буду томить. Аркадий. Не Дворкович, хотя и сопоставим. Что до моей фамилии, то как раз её-то я и приехал с вами обсудить. Вы не по-научному крепко жмёте руку. То есть не так, как ждёшь от учёного, чуждого спортивных утех. Но так-то и лучше: наука должна быть с кулаками, верно?

Я к вам из Каира. Не подумайте, что я там работаю или отдыхаю. Город в высшей степени негигиеничный, арабы, кишмиш, кускус, улицы революционны, стало быть, грязны — и всё такое. Не в моём вкусе. Мой офис в Лондоне. «Сити системз». Слышали? Я там старший вице-президент и младший партнёр. Неплохо для начала, как говорит мой босс и старший партнёр Том Джерри. Слышали? Девять ярдов. Не в длину, девять миллиардов. Не долларов каких-то там. Фунтов. Стерлингов. Вот чего. Великий человек. Он попросил меня слетать в Каир, нажать на старину Аль Файеда. Не Доди, Доди с Дианой погибли, слышали? А на папашу его, который магазин Харрод’с на Найтсбридж прикупил. Харрод’с — лучший английский магазин. Слышали? Вот патриотически настроенные джентри хотят его выкупить обратно. Это же гордость нации, символ Британии, им обидно. А Аль Файед не продаёт. А он египтянин, вот я и летал. Дожал, кстати, можете меня поздравить. Не исключено, что я теперь даже заполучу от благодарного Альбиона орден рыцаря империи. Слыхали о таком?

24
{"b":"572865","o":1}