Что же такого рассказал Глеб схимнику, что так теперь жалел? Да вот что. По рассказу Дублина выходило, что по погибели Айзеназера Институт нетривиальных структур мгновенно разорился и стал банкрот. Бухгалтерия впервые не выдала Глебу денег. То есть никаких, буквально ни копейки. Иностранные журналы, словно по команде, отказались публиковать три последние работы Дублина. Университет Феникса отменил международную дискуссию по его гипотезе о возможности непространственной геометрии и принципах расчёта объёма куба, моделируемого не в пространстве, а во времени. И не просто отменил, но отменил как «попытку бреда по вздорной теме».
Не одному Дублину солоно пришлось. Профессора и академики стали понемногу разбегаться из Института.
Было ясно, что всё, державшееся на Айзеназере, обрушилось. Наука оказалась чем-то вроде группы «Сливки» — ничто без хорошего продюсера. А продюсер из академика Айзеназера был отменный: шустрый, обаятельный, неутомимый. Заступивший же на место Леонида Леонидовича сын его Леонид был настоящим учёным, иными словами рохлей, растяпой, которому ни украсть ни покараулить поручить нельзя. Сразу ясно стало, что делать бизнес на ахинее, поставляемой безумными провидцами с экстремальных высот высшей математики, он не умеет. Что ничего он не смыслит в финансах, жкх и обхождении со значительными лицами.
Государственные субсидии внезапно иссякли. Куда-то сразу делись и иностранные гранты. Торопливая торговля садовым инвентарём на первом этаже Института вдруг замерла. Вместо Умара Хакимовича, доброго дородного дербентца, арендовавшего этот этаж, по магазину бродила теперь сухая, тихо злящаяся чему-то своему судебный пристав.
В кабинете директора, где раньше шумели умным шумом головастые гости из Новосибирска, Питера, Сорбонны и Беркли, начали что-то подолгу и негромко выговаривать Леониду Леонидовичу-мл. худощавые нервные личности в кожаных куртках. Они говорили «лавэ», «подстава», «япончик»; иногда «хуй». Их бурые лица и речи имели тамбовское какое-то выражение; а длинные свои пистолеты они носили не в кобурах, а в модных барсетках из натуральной кожи.
Совсем по безденежью оголодавший, Дублин зашёл однажды к директору спросить, где деньги. Леонид Леонидович-мл. жутко смутился. Нервные личности занервничали: «Ты чей? Если от Ктитора, то Ктитору передай — это Японца точка». «Это мой, — промямлил директор, — учёный, Глеб Глебович». «Учёный», — повторил кто-то из личностей раздумчиво, словно припоминая значение редкого слова. «Зайдите, Глеб Глебович, в следующем месяце, обещали денег завезти, — сказал Айзеназер. — Ну а если не завезут, — тут он покосился на гостей с барсетками, — будем выдавать заработную плату институтскими книгами и мебелью». «А едой нельзя?» — поинтересовался Дублин. Тогда к нему обратилась та самая раздумчивая личность, сказавшая «учёный», говоря: «Слышь ты, доцент? Ком цум мир». Глеб не понял, но почему-то подошёл к личности, которая была вислоуса и оттого похожа на песняра. Расстегнувши барсетку, песняр вытянул из-под стечкина сколько-то долларов и рублей и протянул «учёному»: «На, доцент, похавай чего-нибудь». «Спасибо, — сказал песняру не Глеб, а Леонид Леонидович, — до свидания, Глеб Глебович, до свидания». Дублин, всю жизнь до сего дня прообитавший в математике, провитавший во фрактальных радужных облаках, где несть ни гордости, ни предубеждения, молча вышел, впервые почувствовав себя униженным. Он расслышал, как Леонид Леонидович продолжил: «Вы же видите, денег нет… О, я, конечно же, уважаю товарища Япончика, о, как я его уважаю, если бы вы только знали, но денег… Нет, нет, не нужно, что вы… Ещё раз повторяю — я не знал, что папа вам должен… Я ничего не знаю о «Тресте Д. Е.»… Нет, нет, уберите, не нужно, не нужно… Я расплачусь… Дайте ещё хоть день… Как говорится, будет день, будут деньги…» и пр., пр.
Глеб купил каких-то мороженых птиц и пицц, фанты, «похавал» их и поплакал, повспоминал дядю Лёню, без которого так круто развернулась наоборот его жизнь. Он плакал и вспоминал, вспоминал весь вечер и к ночи вспомнил о белом конверте: «Надо вернуть Леониду Леонидовичу имущество Леонида Леонидовича-ст.».
Глеб извлёк из самого сухого и тёмного угла папиной спальни загадочный пакет и наутро понёс его Айзеназеру. Перед Институтом стоял, подбоченясь, толстый мерседес, нагло оглядывавший прохожих немигающими, как глаза дракона, фарами, красноватыми от недосыпа, от всенощного рыскания по всей Москве в поисках разных добыч. Худощавые нервные личности — всё те же — уговаривали Айзеназера сесть в него, директор же в ответ просил «ещё три дня, или хотя бы два, поймите правильно…» Личности отвечали учтиво: «Да ладно, ничего, садись…» Глеб подошёл к компании, держа конверт перед собой как икону. «А, доцент, — признал его милосердный песняр, — похавал?» — и довольно куртуазно, как-то даже любя, что ли, ударил директора по голове барсеткою. Леонид Леонидович враз весь смягчился и, мягкий, неслышно, неспешно стёк по жилистым рукам нервных личностей внутрь авто. «Бывай, учёный», — попрощался усатый, впрыгнул в мерседес, за ним и прочие семеро (!); мерседес вместил всех до странности легко, даже не крякнув, рванул с места в карьер и был таков; уехали.
Глеб, будто сила удара срикошетила и, убывая, задела и его, остался стоять на площади перед Институтом как бы оглушённый.
— Ты что, туда, на работу, что ль? Я там был. Её там нет, — забубнил на Дублина вышедший из здания Дылдин.
Этот Дылдин, Саша Дылдин, был единственным школьным товарищем Глеба. С третьего по седьмой класс они очень дружили, потом пути их резко разошлись — Глеб провалился с головой в гиперпространство и почти не отзывался оттуда, Саша же стал отменным ватерполистом и, непостижимым образом, в то же самое время лютым пьяницей. Он напивался накануне матчей и сразу после, но играл прекрасно. В качестве восходящей спортстар свёл знакомство со многими уважаемыми ворами и воротилами. Выиграл даже что-то такое золотое в Европе, но потом (государь алкоголь своё взял) начал терять форму. Запропускал матчи, матч за матчем, а когда не пропускал — забивал своим, или пел в бассейне песню «В Таганроге солучилася бяда», а однажды лёг на дно вместе с мячом и не хотел всплывать. Был списан на берег и ударился в бурные и сумбурные бизнесы и пьянки.
Удивительно, но через несколько лет шедшие столь разными путями молодые люди опять сошлись, встретившись в Институте нетривиальных структур. Зачем нужен Институту Дублин, было понятно, зачем ему нужен был Дылдин — решительно неизвестно. Пристроили его, изгнанного из ватерполо, сюда, кажется, дальние какие-то родственники сердобольного дылдинского тренера, пожалевшего забулдыгу за былые его заслуги.
Дылдина пристроили по противопожарной части, но он быстро забыл, кем работает, бродил по этажам, мешал учёным умствовать и напивался в гуще научного пролетариата — лаборантов, уборщиц, электриков и пр. При том, однако же, и к академикам был вхож.
Встретившись, Глеб и Саша не начали снова дружить, но всё-таки отнеслись друг к другу как нечужие люди. Общались редко, но тепло.
— Хотел вернуть Леониду Леонидовичу документы его отца, — тепло ответил Глеб, — а он уехал, не выслушал даже…
— Уехал, навсегда уехал Директор Директорович наш ненаглядный, — подтвердил Саша, — да ты не обижайся на него, не до того ему сейчас, не до чего. А в конверте-то что?
— Не знаю, — Глеб вкратце разъяснил, откуда конверт.
— Интересно бы заглянуть, что там за статья такая личного характера, — полюбопытствовал Дылдин.
— Неудобно.
— А чего неудобно? Сын его уехал, а ему ты и сам вроде сына был, даже лучше. Давай, давай, мистер Ай одобрил бы.
Они зашли в пивной бар «Кишка» и уселись среди клубов табачного чада и куч креветочной шелухи.
— Накатишь? — спросил Дылдин и, не дождавшись ответа, залпом, как рюмку водки, махнул кружку студёного пива, запив тут же для красоты чем-то красным, ликёром смородиновым, не иначе.
Непьющий (в ту далёкую пору) Дублин осторожно вскрыл конверт и покраснел, как креветка. Внутри нашлись две бумажки. Одна простая с английскими буквами. Вторая напоминала большой лотерейный билет со сверкающей золотой печатью в нижнем правом углу.