Не будем спорить: если еврей говорит, «неволи, клетки не терпит русская душа», он, наверное, знает, что говорит. Но, как любят выражаться одесские евреи, спрашивается вопрос: разве только русская душа не терпит клетки, неволи? Разве украинцы, грузины, татары, узбеки и, наконец, те же евреи любят клетку, любят неволю? Они же сражались на фронте, они же все клали свои жизни — неужели только потому, что «неволи, клетки не терпит русская душа»! Или им, как говорят татары, что оттаскивать, что подтаскивать — одна …й!
Что тут говорить, уж коли еврей берется петь кому-то гимны, так лучшего гимнюка не сыскать: «Но и небо мне кажется тусклым: эту славных веков благодать можно только, пожалуй, на русском, на родном языке передать!»
Вот так, пройдя длинную дорогу, потому что это была дорога длиною в жизнь, и вместе с тем не очень длинную, потому что годов ему было жить всего сорок один, певец кишиневского бохера, рыжего Мотэле, обратился в великодержавного запевалу из известного коллектива «Старший брат», где каждый сам по себе мужичок с ноготок, а все скопом — гордость и слава русской советской поэзии.
Конечно, есть стихи и стихи:
На улице полночь.
Свеча догорает.
Высокие звезды видны.
Ты пишешь письмо мне, моя дорогая,
В пылающий адрес войны.
Стихи эти надрывали душу солдата, и люди в блиндажах плакали, не стесняясь своих слез. Как не стеснялись на заре тридцатых, когда высокими пионерскими голосами выкликали:
Мальчишку шлепнули в Иркутске.
Ему семнадцать лет всего.
Как жемчуга на чистом блюдце,
Блестели зубы
У него.
А еще раньше, в двадцатых, были и посильнее стихи, прямо скажем, перлы:
В хате девка молодая,
Позабыв про хоровод,
На бубнового гадает,
На червового кладет.
Или девке это снится?
Вышла девка —
Ни души.
Тишь,
И лунные лисицы
Шнырят по двору в тиши.
И, тем не менее, это был уже не большак — это были проселки. А большак остался лишь в душе поэта — для себя, для сестер, для мамы.
Он любил свою мать любовью еврейского сына: «Да, ничего на свете так, запросто, не взять, — когда родятся дети, исходит кровью мать!»
Солдат, чье ремесло убивать, он обращался опять в маленького мальчика в ее объятиях:
И взгляд подслепый бросив,
Старуха обмерла:
«Иосиф. Ах, Иосиф!
Я так тебя
Ждала!»
И я в объятьях стыну…
«Иосиф, это ты?!»
………………
Чугунной паутиной
Качаются мосты.
Мать пережила его. Но она не знала о смерти сына. До последней секунды она верила, что сын в командировке, по секретному военному заданию. Друг семьи рассказывает: перед смертью произошло с ней нечто непостижимое. «Раиса Абрамовна поднялась. В длинной белой ночной рубахе. И пошла по направлению к окну, где в углу на рояле в рамке стоял портрет Иосифа. Она схватила портрет, прижала к сердцу, к губам, потом поставила на место. И это было все… Конец».
Ее похоронили рядом с сыном — на Новодевичьем: в те годы еще случалось, еврейских матерей хоронили там рядом с сыновьями.
Над гробом Иосифа пел его друг, государственный тенор Иван Козловский.
В день похорон, 17 ноября 1944 года, Михаил Скуратов записал в своем дневнике: «Уткина уже нет! Он уходит в вечность; когда-нибудь о нем скажут так, как мы говорим о древних греках и римлянах: „Вот жил, мол, давным-давно некий Иосиф Уткин — большой русский поэт…“»
Большой, потому что была поэма про рыжего Мотэле. И кроме того, была еще одна, ненаписанная: про любовь еврейского сына к своей еврейской маме.
Впрочем, за ненаписанное поэтов венчают лаврами, которых нет, и платят славой, которой тоже нет. Се ля ви!
Девушка из хорошей семьи
В. Инбер
Она была из хорошей семьи. Из хорошей еврейской семьи. Папа издавал журнал «Математика» и вел дружбу с профессорами знаменитого Новороссийского университета в Одессе, где в свое время работали известные на весь мир Мечников, Сеченов, Ковалевский, Ляпунов, Успенский. Чтобы в полной мере оценить, какой он был замечательный человек, ее папа, Михаил Инбер, следует узнать, что сам он был родом из местечка Бобринец. Это теперь, в наши дни, Бобринец числится городом и райцентром в составе Кировоградской области, а тогда, сто лет назад, он был простым местечком, и еврей из Бобринца был то же, что еврей из Гайсина, Попелюх или Касриловки.
Еврей, который вышел из местечка, тем более елисаветградского Бобринца, на всю жизнь сохраняет свои бобринецкие привычки. Вера Инбер, когда она была уже женщина в летах, притом писательница, известная на весь СССР и даже за его пределами, вспоминала: «Его словечки. Он любил разговаривать сам с собой. „Ай, браво!“ — восклицал он, когда был весел. Или: „Такие-то дела!“ А не то было у него еще одно презабавное словечко: „Лебедей“. Олицетворение превосходной степени чего бы то ни было: восторга, хулы, укора, иронии. Тысяча оттенков. Автором этого слова „лебедей“ был один слегка тронувшийся не то сапожник, не то продавец газет, которого отец знал, еще будучи студентом».
Как воспитанная девочка, Вера любила и папу и маму. Но папу со всеми его еврейскими штучками-дрючками она любила больше. Его штучки-дрючки пошли ей впрок, когда она стала писать рассказы про всяких Хаимов Егудовичей, Копельманов, Коринкеров, Прицкеров и Леву Гойха из Одессы.
Маму, сколько она ни приказывала себе любить так же, как папу, она любила все-таки меньше. Мама была учительница. Она учила девочек русскому языку, а со временем стала даже начальницей школы. Она всегда приносила домой кучу ученических тетрадей, гуляла в этих тетрадях со своим красным карандашом, как казак с шашкой в поле бранном, и всегда, во всех случаях жизни точно знала, что хорошо и что плохо, что правильно и что неправильно. Даже ее муж, Верин папа, — кстати, у ассимилированных евреев в те времена было пристрастие давать своим дочерям имя Вера, я сам встречал пожилых евреек, по имени Вера, в Одессе, а в Риме моей ведущей в ХИАСе была Вера Морс, урожденная Познер, из семьи известного в России до революции литератора, очень милая женщина, знавшая довольно порядочно по-русски, хотя, конечно, не так, как по-английски и по-итальянски, — да, так вот, Верочкин папа, когда жена его начинала поставлять своим домочадцам истины насчет как надо жить правильно и, следственно, как жить неправильно, весь съеживался и делался таким маленьким, что родная дочка с трудом узнавала собственного папу.
Кто более или менее знаком с еврейскими домами, вряд ли найдет что-нибудь особенно новое в этой картине. Женщина у евреев, хотя обычай не разрешает ей быть ребе, то есть учителем, — впрочем, в наши дни, слава Богу, женщину-ребе уже не приходится искать днем с огнем — в действительности всегда имела достаточно громкий голос. Правда, в числе утренних берахот есть и такая — «Благословен… что не сотворил меня женщиной», а в притчах царя Соломона, который держал чуть не тысячу жен и имел по этой части опыт, который не каждый имеет, сказано, что «лучше жить в углу на кровле, нежели со сварливою женою в просторном доме» (21:9), и еще сказано, что «лучше жить в земле пустынной, нежели с женою сварливою и сердитою» (21:19). Однако в тех же притчах находим и нечто прямо противоположное: «Кто нашел добрую жену, тот нашел благо и получил благодать от Господа» (18:22). Ну много ли есть на белом свете таких, кто может похвастать, что «нашел добрую (разрядка не моя. — А. Л.) жену» и тем самым «получил благодать от Господа», это уже вопрос особый, а нас интересует голый факт: женщина у евреев всегда пользовалась таким авторитетом, что даже авторитет мужчины был на этом фоне как мыльный пузырь.