Моя девица —
Девица до сих пор.
Ну и как повел себя недавний Мотэле, а теперь товарищ комиссар Блох в ответ на это деловое предложение? Захлопал в ладоши, запрыгал на одной ноге от радости, предложил своему будущему «папаше» присесть, выпить стопку бромфн, как водится у евреев, когда делается важное дело?
Нет, не ударил в ладоши, не запрыгал на одной ноге от радости, не предложил будущему «папаше», как водится у евреев, стопку бромфн. А что же? А ничего. Скажем больше, до самой последней строки своей поэмы автор вообще ни единым словом не обмолвился о личной жизни комиссара Блоха, как будто личная жизнь — это просто пара пустяков, а большевики не для того взяли власть, чтобы заниматься пустяками, а для того взяли…
Ну, сегодня уже не семьдесят лет с гаком назад, сегодня уже не надо объяснять людям, для чего большевики взяли власть, сегодня люди сами знают: большевики взяли власть для того, чтобы иметь власть.
И Мотэле сидит день и ночь в сердитом кабинете, сидит как первый человек. И «нет так нет» — тысячелетнее еврейское «нет так нет», которым еврей наступал самому себе на горло, чтобы угодить мужику, угодить пану, угодить царю земному и Царю Небесному, — здесь не услышишь. И господин инспектор Бобров — вы помните господина инспектора Боброва, который одной своей бородой нагонял страх на весь Кишинев! — выбрился, причем выбрился так, что «ахал в Кишиневе весь Кишинев», и устроился на хорошую службу — хорошая служба, чтоб они сгорели вместе со своими службами и своими порядками! — делопроизводителем в конторе Мотьки Блоха:
Так, окончательно сломан,
Робок, как никогда,
Инспектор
Пришел к портному,
Чтобы сказать:
«Да».
Но, как говорил Евсей Гавиноссер из Авчинниковского переулка в Одессе, где в 1906 году открыли контору по переезду евреев Российской империи в Палестину, есть «да» и «да»: одно «да» — это-таки «да», а другое «да» — это еще меньше, чем «нет».
Один говорит «да» с открытой душой — и можно ему верить на все сто процентов, а другой говорит «да» — и ему нельзя верить ни на грош.
И вот вам пример. Инспектор — бывший инспектор! — Бобров говорит «да», а на уме у него как раз наоборот:
Жутко: контроль на контроле.
Комиссия вот была…
Инспектор сидит и колет
«Текущие дела».
И… он мечтает — не больше
(Что же осталось ему?),
Как бы попасть
В Польшу
И не попасть
В тюрьму…
Теперь, по прошествии лет, мы уже точно знаем, что инспектору Боброву, хотя он пришел к советской власти и сказал «да», не попасть в тюрьму — и пусть еще скажет большое спасибо, что в тюрьму, а не на цвинтар, — не удалось, но зато тысячам других — тысячам, это только так говорится, а на самом деле миллионам! — наверняка не удалось.
Но эти тысячи и миллионы складывались, конечно, не из одних Бобровых, а были среди них и Бобренко, и Бобридзе, и Бобряны, и Ага-Бобры, и, конечно, Бобреры.
Когда заварили кашу на весь мир, люди верили, что будет хорошо. Люди хотели, чтоб было хорошо. Но что значит: хочет человек?
Как будто дело в человеке!
Мы все, конечно, целый век
Желаем
Золотые реки.
Все жаждем сахар, так сказать,
А получается иначе:
Да, если хочешь
Хохотать,
То непременно
Плачешь.
И плакали люди, и еще как плакали! Так плакали и так плачут поднесь, что не просыхают слезы, и кто знает, когда просохнут.
Но плачут, как известно, по-разному и умирают по-разному: одни — с криком, с воплями, раздирая на себе одежду; другие — тихо, покорно, без стона, без звука, и только, если очень прислушаться, можно услышать, как слеза, скатившись со щеки, ударилась о стол.
Ребе Исайя больше не решает, что ему нужно и что ему не нужно. Что ему нужно — теперь решает за него советская власть. Ребе сидит с закрытыми глазами за столом и прислушивается, чтобы не прозевать собственной смерти:
Час кончины —
Он приходит
Тихо-тихо,
Не услышишь.
И уходит молча счастье,
И уходят
Мыши.
Только горе неизменно.
Заржавел пасхальный чайник!
…………………
И совсем теперь не нужен
Ни Талмуд,
Ни брюки.
Тихо.
Сумрак нависает.
Не молитва
И не ужин…
А это, чей это сатанинский голос разрывает священную тишину?! Чьи проклятия сыплются на голову старого ребе: «Пусть по-новому, Исайя, стол тебе послужит. А потом — к иному краю, в рай, конечно, не иначе…»!
Тихо!
Свечи догорают.
Тихо.
Сарра плачет…
О поганые богохульники! Никчемные, невежественные люди: раввина они готовы уложить на стол, как будто обычаи отцов для него — как для них! — пустой звук, глупая балаболка. Как будто он не еврей, как будто он какой-то гой, вроде этих мешумедов из райсовета!
О-о-о, время!
«Плохо»… «Хорошо»…
Оно и так,
И этак вертит.
И если новым
Срок пришел,
То, значит, старым —
Время смерти…
Да, если новым срок пришел,
То, значит, старым —
Фэртиг…
Как говорил Когелет, Давидов сын: «Всему свое время, и время всякой вещи под небом».
Но легко быть мудрым, если родился мудрым; легко быть мудрым, если твой папа был мудрым и при этом был еще царь. А если нет? А если нет, так, как говорили в Одессе, когда там еще можно было найти умного человека, таки хорошо плохо! То есть так плохо, что дальше уже некуда, и если не хочешь умирать, а хочешь жить, то остается одно из двух: либо верить в Мессию, что в конце концов Он придет и спасет, либо закрыть на все глаза и жить, пока живется.
Но верить в Мессию или просто жить, пока живется, — для этого тоже нужны силы. А у ребе Исайи уже ни на что нет сил: революция и советская власть, хотя никто не отдавал ребе под суд, не устраивал над ним трибуналов, вынесли свой приговор, и среди уст, произнесших этот приговор, были и еврейские уста: