Литмир - Электронная Библиотека

Ося был каббалистом по натуре. Он втолковывал своей жене: «Ты ведь понимаешь, что значат четырнадцать строк… Что-то должны означать и эти семь, и девять… Они все время выскакивают…»

Ясно? Хотя стихи сочиняет он, Осип Мандельштам, но это только видимость: в действительности они выскакивают сами, и эти числа, четырнадцать, семь, девять, должны что-то означать. Прошу обратить внимание: не стихи в целом, не слова, не образы, а число строк — именно число строк.

В поисках переходных ступеней между бесконечным и конечным каббалисты выработали сложную систему цифровой символики. Однако цифра — кстати, само это слово не арабского, как обычно указывают в словарях, происхождения, а древнееврейского: «сефер» — семь наделена особым смыслом уже в книге «Берешит» («Бытие»), первой книге Торы. Семь дней творения — это у всех в памяти. Семь дней недели — это у всех в быту. Но помним ли проклятие Господа: «…за то всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро» (Бытие, 4:15)! Но помним ли клятву Авраама Авимелеху: «И поставил Авраам семь агниц… Он сказал: семь агниц сих возьми от руки моей, чтоб они были мне свидетельством…» (Бытие, 21:28, 30).

Мандельштам хотя и не был каббалистом по роду занятий, был, повторяем, каббалистом по натуре. Строго говоря, поэзия его — не вся, но большая ее часть — также представляет собою шифрованный материал, который сплошь да рядом выглядит в первом чтении прямой бессмыслицей, абракадаброй. Образцом по этой части может служить знаменитая его «Грифельная ода», на которой сточил, хотя и без толку, свои зубы не один критик. Между тем ключ к оде дан в ней самой:

Кто я? Не каменщик прямой,

Не кровельщик, не корабельщик:

Двурушник я, с двойной душой.

Все в «Грифельной оде», весь ее первичный и весь производный поэтический материал фокусируется в сухой, будто бы рассудочной, а на самом деле страстной жажде уже не мальчика, не юноши, уже тридцатидвухлетнего — еще только один год, и исчерпает он лета, данные эллину Александру Македонскому, данные иудею Иешуа Назареянину! — Осипа Эмильевича преодолеть свою двойную душу, свое сызмальства двурушничество:

И я теперь учу дневник

Царапин грифельного лета,

Кремня и воздуха язык

С прослойкой тьмы, с прослойкой света,

И я хочу вложить персты

В кремнистый путь из старой песни,

Как в язву, заключая в стык

Кремень с водой, с подковой перстень.

Вот она, мечта поэта Мандельштама, каббалиста-шифровальщика, открываться в антитезах сознания и подсознания, дать выход своему конечному, единому Я в противоборстве сил и материи, и человеческого духа: кто ж не знает, что вода и камень точит; кто ж не знает, что подкова — символ зыбкой, быстротечной фортуны, а перстень — залог верности и постоянства!

Двойное бытие — это предначертано каждому еврею с колыбели. Но реагируют на это евреи по-разному. Что одному под силу, что делает один играючи, то другому — камень на ногах.

Приучась с детства к двойственности мира, в котором обретается еврей, к двойному смыслу вещей, слов, поступков, поэт Мандельштам всю жизнь несказанно мучим, томим был этим раздвоением и всячески норовил его преодолеть. Но как: окунувшись полностью в еврейство, доверясь целиком его материнскому лону? Да будь оно проклято, это лоно! И вообще, какое это лоно — это же хаос иудейский! А с точки зрения обывателей Российской империи — это просто обиталище жидов. А с точки зрения российских законников — это талмудическая и революционная зараза. И сколько ни устраивай им, пархатым, черту оседлости, вылезут, пролезут, просунут хвост, где голова не лезет. И сколько ни ограничивай их в правах, все равно на других верхом сядут и еще гвалт на весь мир подымут: гевалт, погром! гевалт, режут!

Но, повторяем, это с точки зрения обывателей и правителей империи. И сам царь Александр Третий — ах, как любил маленький Ося наблюдать его проезды! — говаривал, что рад, когда бьют евреев.

А с точки зрения евреев? А с точки зрения евреев, было плохо, так плохо, что дальше некуда. И евреи — не все, конечно, но столько, что дай Бог вам, как говорится, столько копеек на черный день! — шли в народовольцы, шли в марксисты, в анархисты, в масоны, в баптисты, в лютеране, в православные, в католики — словом, всюду, где можно было раствориться, перестать быть евреем, слиться с массой, ассимилироваться.

Ученик знаменитого в Петербурге Тенишевского училища — кстати, несколькими годами позже там учился и сын члена Государственного совета Владимир Набоков — Ося Мандельштам, хотя регулярно приставлялись к нему французские гувернантки, понимал, поначалу даже не понимал, а чувствовал, что первый и главный признак русскости — это русский язык. Сам по себе русский язык уже изымал его из презренного иудейского мира его курляндского папы. Правда, еврейский этот папа обеспечил своему сыну и право на проживание в царской столице, и дачу в Павловске, и место за партой в Тенишевском училище, и французских гувернанток — но что ж из того, коли не было у папы главного признака русскости: русского языка!

А у мамы — у мамы этот признак был. На полке стоял материнский Пушкин в издании Исакова — неподдельный, неподложный признак русскости. Мама, Флора Вербловская, была родом из Вильны, ученой цитадели восточноевропейского талмудизма, но, во-первых, среди ее родственников числился знаменитый пушкинист, само собою, выкрест, Семен Афанасьевич Венгеров, а во-вторых, сама она, и особенно бабушка, слово «интеллигент» выговаривали с гордостью.

«Мать любила говорить и радовалась корню и звуку прибедненной интеллигентским обиходом великорусской речи. Не первая ли в роду дорвалась она до чистых и ясных русских звуков?» Словом, у мамы был настоящий великорусский язык, ясная и звонкая речь без малейшей чужестранной примеси.

Такой воспринимал Ося свою маму, и такой она осталась навсегда в его памяти. И конечно, нет никакого сомнения, что воспринимал он ее правильно.

И тем не менее Сергей Маковский, русский интеллигент, поэт, эссеист, редактор знаменитого журнала «Аполлон», воспринял в свое время мадам Мандельштам, Осину маму, немножко по-другому. Кстати, и самого Осю воспринимал он не совсем так, как Ося воспринимал сам себя.

Короче, дело было в конце 1909 года, господину Маковскому доложили, что «некая особа по фамилии Мандельштам настойчиво требует редактора, ни с кем другим говорить не согласна… Через минуту появилась дама, немолодая, довольно полная, бледное взволнованное лицо. Ее сопровождал невзрачный юноша лет семнадцати, — видимо, конфузился и льнул к ней вплотную, как маленький, чуть не держался „за ручку“…

— Мой сын. Из-за него и к вам. Надо же знать, наконец, как быть с ним. У нас торговое дело, кожей торгуем. А он все стихи да стихи! В его лета пора помогать родителям. Вырастили, воспитали, сколько на учение расходу! Ну что ж, если талант — пусть талант… Но если одни выдумки и глупость — ни я, ни отец не позволим. Работай, как все, не марай зря бумаги…»

Надежда Мандельштам в своей книге «Воспоминания» дала Сергею Маковскому — увы, уже покойному — как надо за эту его сцену и этот портрет мадам Мандельштам: «Маковский изобразил мать О. М. какой-то глупой еврейской торговкой. Это ему понадобилось, очевидно, для того же журналистского контраста: гениальный мальчик из хамской семьи. Между тем мать О. М., учительница музыки, привившая сыну любовь к классической музыке, была абсолютно культурной женщиной, сумевшей дать образование детям и совершенно неспособной на дикие разговоры, которые ей приписал Маковский».

5
{"b":"572827","o":1}