Литмир - Электронная Библиотека

Бабель в те дни говорил: «Теперь человек разговаривает откровенно только с женой — ночью, покрыв голову одеялом». Однако он умирал от любопытства и хотя, следуя собственному рецепту, должен был бы разговаривать откровенно только с женой, ночью, покрыв голову одеялом, разговаривал откровенно не только с женой и не только ночью — в противном случае до нас бы не дошли эти его слова, а днем совершал поступки, в сущности, те же слова, которые, очень может быть, и стоили ему жизни. Во всяком случае, поздний его арест, арест в одиночку, а не в общем потоке представляется загадочным. Были слухи, что он позволил себе даже шутку в адрес Хозяина; говорили и другое: что у Буденного, который смертельно был оскорблен «Конармией», оказалась длинная рука. Однако на последнее можно бы возразить, что и у Ворошилова была рука не короче, а, по словам Юрия Анненкова, которые тот слышал от самого Бабеля в Париже, Ворошилов в споре своего коллеги-конника с писателем взял сторону писателя.

Реабилитирован Бабель был на следующий год после смерти лучшего друга советских писателей и поэтов — для реабилитации других литераторов советскому правосудию понадобилось много больше времени, и уже в 1957 году вышла книга «И. Бабель. Избранное» с предисловием Ильи Эренбурга. В этом предисловии Эренбург говорит, что дважды в своей жизни он волновался, как заочно влюбленный, встретивший наконец предмет своей любви, — так было с Бабелем, а десять лет спустя с Хемингуэем. Напомним, что оба, и первый, и второй, были моложе Эренбурга, а подобные признания последний делал только в отношении тех, независимо от ранга гения, кто был много старше его, — Томас Манн, Генрих Манн, Горький, Бунин, Джойс.

Не успела, что называется, типографская краска просохнуть на страницах первого посмертного издания «Конармии» и «Одесских рассказов», как пошли против них в наступление те, кого позднее назвали почвенниками, патриархальщинами, деревенщиками. Атакуя в открытую автора предисловия Эренбурга, они на страницах журналов «Вопросы литературы» и «Нева» под обкатанными еще во времена Хозяина титлами «По поводу некоторых статей и предисловий» и «Уроки» доказывали, что Бабель не только не нашенский художник, но и вообще черт-те знает кто, человек без роду, без племени, точнее, не то чтобы совсем без племени, но такого племени, что уж лучше бы — елки-моталки! — был он и в самом деле никакого племени. Хотя, с другой стороны, как же без племени, коли все — и манера говорить, и манера молчать, и манера мыслить, и парша — пардон, плешь! — и привычка совать всюду свой нос — все выдает энтих, которые не из Горелова, не из Неелова, Неурожайки тож, а оттуда, где этроги, где фиги, короче, из иерусалимских дворян.

Атака хотя и была лихая, однако надобно признать, не с кондачка али по другой какой легковесной причине. Напротив, было все чин-чинарем, хорошо, видно, люди подумали, прежде чем молвить слово, которое, как известно, не воробей — вылетит, не поймаешь.

Была, правда, в этой атаке одна занятная деталь. Хотя в свое время отец-основоположник социалистического реализма публично сравнил Исаака Бабеля с Николаем Гоголем и даже признал, что первый украсил своих казаков лучше, нежели классик своих, а известный критик Павел Новицкий в очерке «Бабель», писанном тогда же, в середине 20-х годов, текстуально сопоставил «Видение мурзы» и «Жизнь званскую» по части эпитетов с рассказами из «Конармии» и тем установил некую родственность меж Державиным и Бабелем, однако оба журнала, и московский, и ленинградский, не пожелали вожжаться с этими литературными фактами. А зря! И в первой паре, Гоголь-Бабель, интересно бы сопоставить, как описывали жидов один и другой, а уж во второй паре, Державин-Бабель, открывались наблюдателю сияния такой яркости, что и слепой бы прозрел. Ведь это не кто иной, как он, батюшка Гавриил Романович Державин, поэт и сенатор, первый на Руси рекомендовал своему монарху Павлу Петровичу «ввоз из-за границы всех еврейских книг запретить»! И в деталях — тут бы любой канцелярской крысе от зависти повеситься на первом суку! — с наимельчайшими подробностями расписал, как прижать жидов к ногтю, чтобы не таскали через границу контрабандой свои Торы да Талмуды.

Что же касается собственно поэтических изысканий, то представлялась во втором случае весьма заманчивая возможность продолжить исследования Новицкого с одним, однако, существенным дополнением: установить окончательно, по причине ли заимствований перекликается метафорический ряд Бабеля с державинским, или по той общей для первого и второго причине, что оба черпали из одного источника, по-еврейски именуемого Танах, а по-русски — Ветхим Заветом. Нисколько не предвосхищая выводов будущих исследователей, заметим, тем не менее, со всей определенностью, что и русский поэт Державин, и еврейский, писавший по-русски, писатель Бабель — оба понаторели в знании Священного Писания. Однако каждый на свой — если угодно, племенной — лад. Державинские «яхонтовы взоры», «багряная в устах заря», «пурпур в ягодах», несомненно, сродни по природе своей бабелевскому «горящему пурпуру мантий», «пыльному золоту закатов», но попробуйте представить себе у Державина «палевые коровьи сосцы» или «малиновые бородавки»!

Новые времена — новые песни. Писатель, сочинения которого в двадцатые годы препарировались и раскладывались критиками по полкам под общей — вполне подходящей для уголовного судопроизводства! — рубрикой «Поэзия бандитизма», а в конце пятидесятых годов брались на дотошный химический анализ по причине исходившего от них чесночного и луковичного запаха (на Украине народ метко заметил: цибуля — жидовское сало!), в семидесятые годы, то есть совсем уже недалеко от нынешних дней, внезапно был объявлен вполне своим. Литературовед Юрий Андреев в фундаментальной и, несомненно, установочной монографии — во втором издании она была выпущена невиданным для литературоведения тиражом 20 тысяч! — «Революция и литература» приводит из дневниковых записей Фурманова весьма интересные слова Бабеля о том, почему он не справился с романом о чекистах. Вот они, эти слова: «И это оттого, что чекисты, которых знаю, ну… ну, просто святые люди. И я опасаюсь, не получилось бы приторно». Если к этому добавить, что Бабель имел еще намерение написать — хотя так и не написал! — «десять серьезных больших новелл, в них будет положительное о коннице, они должны будут восполнить пробел», то мы уже сами почти вплотную подходим к тому мажорному заключению, которым завершаются страницы о Бабеле: «Творчество И. Бабеля, весьма интересное само по себе, представляет собой бесценный материал для теории литературы: начав в качестве писателя, демократического по духу, но с абстрактно гуманистическими взглядами, И. Бабель, стремясь быть всегда искренним и пуще смерти боясь фальши и приторности, веря лишь самому себе и своему опыту, двигался к социалистическому реализму. Его эволюция была медленной и противоречивой, движение вперед нередко сопровождалось анахроническими произведениями, но это была неуклонная эволюция». Странно, что автор поставил здесь точку. Думается, в этом случае сделал свое нечистое дело механизм малодушия или ложного стыда, ибо закончить, согласно логике, следовало так: «но это была неуклонная эволюция в сторону социалистического реализма». Правда, соцреализм был помянут уже строкой выше, однако эмоционально законное место ему было именно в конце, ибо конец — делу венец.

Ну, каков был соцреалист Бабель и каким был его соцреализм, думается, объяснять не надо: найдите сегодня человека, который не читал Бабеля или, по крайней мере, не слыхал про бабелевского Беню Крика, и все будут показывать на него пальцем. Здесь, в Америке, как мы узнали, показывать на человека пальцем — это почти то же самое, что там, на нашей неисторической родине, России, назвать человека известным словом из трех букв.

А теперь вернемся, во-первых, к плану Бабеля написать роман о чекистах и к словам его о том, что «чекисты, которых знаю, ну… ну, просто святые люди», и, во-вторых, к плану его написать «десять серьезных больших новелл, в них будет положительное о коннице, они должны будут восполнить пробел».

44
{"b":"572827","o":1}